Статьи Аудио Видео Фото Блоги Магазин
English עברית Deutsch
«А того, кто жалеет, Всевышний пожалеет, как сказано: «И даст тебе милосердие, и пожалеет тебя, и умножит тебя» (Дварим 13; 18).»Орхот цадиким. Щедрость
Автобиографическая книга еврейского подростка из Польши. Издательство Швут Ами

Доставка документов в другие бригады, а также в Сосьву считалась, конечно, синекурой. Но мне она несла двойную выгоду — не только освобождала от повседневного тяжелейшего труда, но и давала возможность отметить субботу. Просеки и прокладываемые по ним железнодорожные пути расходились по лесам и горным ущельям все дальше, иногда уже целого дня не хватало, чтобы дойти из одной бригады в другую, и некоторые бригадиры поставили вопрос о выделении для посыльных лошадей. Само собой, курьерами становились только бригадирские дружки, к каковым я не принадлежал. Но я пожертвовал своей субботней пайкой, подарив ее бригадиру, и, таким образом, выиграл этот оригинальный конкурс. Зато как пело у меня сердце, когда в субботу ехал я на своей лошаденке, свободный от работы, и останавливался, чтобы только помолиться.

В одну из таких суббот со мной приключилась очень неприятная история. Вдруг, когда я трусил верхом по лесу, откуда-то раздались выстрелы. Пули свистели вокруг. Стре­ляли со стороны находившегося неподалеку лагпункта, од­ной из бесчисленных сталинских тюрем. Возможно, охранники приняли меня за беглеца? Я пришпорил свою лошадь и помчался во весь опор.

Мокрый от страха, едва передвигая ватные ноги, явился я к бригадиру и выложил, как было дело. Кто их разберет, этих энкаведешников — они же все твердят, что никогда не ошибаются, а вдруг заявят, что я и вправду бежал из их лагеря, что они, зря, что ли, столько патронов на меня загубили? Бригадир рассмеялся:

— А я как раз хотел послать тебя в контору этого лагпункта. На-ка, валяй туда с документами. Пусть подпишут. Да шуруй не стороной, а через главные ворота!

Он назвал мне пароль, и я отправился. Пропуск я показал постовому за добрую сотню метров: приподнявшись на лошади, я размахивал этим крохотным листочком, как бе­лым знаменем. Меня пропустили без проволочек. Медленно, шагом, направился я к лагерной конторе. Я не был узником — ни в тот миг, ни когда-либо в прошлом, — но одно лишь пребывание на этой тюремной земле заставляло съежиться от ощущения абсолютного бессилия перед любой прихотью каждого человека в шинели и с оружием.

Неожиданно из-за кустов донеслась старая хасидская песня. Я оторопел. Где-то неподалеку негромко напевали:

— Эль гинас егоз йо-о-радите…

Останавливаться или сворачивать было опасно. Запомнив место, откуда доносился нигун, я направился дальше, к конторе.

На обратном пути я не выдержал и как бы невзначай свернул в сторону, к загадочным кустам. Там, на крохотной полянке, сидел бородатый человек и с благостным выражением лица, закрыв глаза, тихо пел на иврите. Заслышав мои шаги, незнакомец моментально смолк, открыл глаза и глянул на мня так, что я словно прирос к земле.

Гут шабес! — сказал я.

— Не понимаю, — слегка запнувшись, по-русски ответил он.

Не мог я ошибиться! Уже по тому, как этот человек пел, было понятно, он знает не только все слова нигуна, но и что распевают его на третьей трапезе в шабат. Незнакомец, наверное, просто испугался моего неожиданного появления.

— Я еврей, из Польши, — объяснил я. — Еду мимо, слышу, кто-то так красиво поет нигун… Дай-ка, думаю, погляжу, кто бы это мог быть.

Он смотрел на меня, не мигая. Ни один мускул не дрогнул у него в лице:

— Я знаю в нашем лагере всех, от начальника до последнего зека. А ты кто такой? — Он говорил по-преж­нему по-русски.

— Я из железнодорожной бригады. Мы работаем тут неподалеку. А вообще-то в прошлом я был учащимся ешивы. Не верите? Смотрите, что у меня есть! Ну сами посудите, разве станет сотрудник НКВД или какой-нибудь начальник носить с собой тфилин?

Тфилин?! — Слезы вдруг полились у него по щекам. — Пятнадцать лет не надевал я тфилин!.. А не мог бы ты прийти сюда завтра? Надо же, наконец-то есть тфилин, но именно в субботу!..

Бедняга едва успокоился. Лишь тогда я узнал, что он бреславский хасид и зовут его Нахман Баранов. Взяли его за обучение еврейских детей Торе и приговорили к двадцати годам. Первые пятнадцать лет он отбыл в лагерях на территории Карело-Финской АССР, но после нападения немцев их перебросили сюда, на Урал. Раньше лагерь охраняли войска НКВД, и уж при них, конечно, Баранов не осмелился бы петь земирот. Но теперь вместо энкаведешников — обычная линейная часть, к тому же полностью сформированная из раненых, которые больше уже не годятся для передовой; эти не такие звери. Нахман сумел прикинуться лагерным психом, и это позволило ему избежать осквернений субботнего праздника.

Пришлось напрямую сказать, что завтра я прийти сюда никак не смогу, потому что завтра у меня рабочий день. Но он тут же заявил, что сам проберется к нам в барак, только бы знать, где моя койка.

— Вы что, и вправду сошли с ума? — не сдержался я. — Да вас тут же пристрелят за попытку к бегству!

Тут Баранов сразу перестал настаивать на завтрашней встрече и сменил тему:

— Так тебе, говоришь, понравился мой нигун? Тогда давай споем вместе! Это из Шир аширим, помнишь?

Еще бы не помнить мне эти благословенные сладостные слова и мелодию! Мы тихо запели, и я ощутил такой прилив духовных и физических сил, о которых не смел мечтать все последние месяцы.

Воскресным утром, когда я, лежа под одеялом, заканчивал утреннюю молитву, кто-то осторожно толкнул меня в бок. Я испуганно сорвал с головы тфилин и откинул одеяло. В предрассветных сумерках перед моей койкой стоял не кто иной, как Нахман!

— Все-таки вы бежали! Вас же застрелят! — Страх за себя, который я испытал всего за мгновенье до того, теперь сменился не менее сильным страхом за этого бедного человека.

— Ша! — остановил меня Нахман. — Охранник стоит на улице. Давай скорей тфилин!

Я встал и уступил ему мое тайное место для молитв. Спрятавшись под одеялом, Нахман шептал молитву, захлебываясь от слез. За дверьми барака, в котором все еще спали, кто-то переминался с ноги на ногу. Я осторожно подошел и заглянул в щелку чуть приоткрытой двери: там стоял солдат с винтовкой через плечо и терпеливо жевал хлеб. Сомнений быть не могло: Баранов купил охранника на собственную пайку.

Наконец Нахман закончил молиться и поднялся.

— Я приду завтра в то же время, — заявил он.

— Да разве можно так рисковать? Это же безрассудство!

— Послушайте, юноша, — тихо, но тоном, не допускающим никаких возражений, сказал Нахман, — я пятнадцать лет не надевал тфилин. Теперь, когда у меня появилась такая возможность, почему бы мне и не поголодать немного ради этого? Однажды за то, что я отказался валить лес в субботу, меня засадили в ледяной карцер на целую неделю без всякой кормежки, и ничего, как видишь, я все еще живой!

Боль сжала мне сердце: как раз был конец месяца, мы уже выбрали все по своим карточкам и второй день сами сидели без хлеба, а потому я не мог дать Нахману ни крошки.

Но все же днем позже я одолжил краюху у Коваленко, и, когда в сопровождении все того же охранника, Нахман на закате солнца появился вновь, я сунул ему этот хлеб. Он молча вернул мне его обратно. Я бежал за ним и уговаривал не мучить себя, принять этот жалкий кусок. И охранник подначивал:

— Бери, дурак, пока дают!

Но Нахман молчал. И тогда я подскочил и сунул ему хлеб прямо в рот.

Хасид из Бреслава появлялся у нас в бараке регулярно в течение трех недель. Весь он лучился радостью от того, что может исполнить одну из мицв. Но потом нашу бригаду неожиданно перебросили на дальний участок, и больше увидеться нам с Нахманом Барановым было не суждено.


Раби Ашер бар Йехиэль вошел в историю под прозвищем «Рош». И не зря: на иврите «рош» — это одновременно и «голова», и «глава-руководитель». Рабейну Ашер был величайшим мудрецом и главой поколения. Ему довелось жить и в Германии, и в Испании, и везде евреи считали Роша своим главой и учителем. На основе трудов и постановлений Роша его сын и ученик составил кодекс законов, который позже стал основой для Шульхан Аруха. Читать дальше