Whatsapp
и
Telegram
!
Статьи Аудио Видео Фото Блоги Магазин
English עברית Deutsch

Виновата газета

Отложить Отложено

До четырнадцати лет я жил как обыкновенный голландский мальчишка. Сын родителей-атеистов, которые ни во что не верят или верят во всё сразу, всего понемногу, как придется и как захочется. Ничего связанного с духовностью или вроде того, хотя бы, например, христианства.

Однажды (мне тогда было четырнадцать) почтальон прислонил велосипед к нашему крыльцу (в те годы все в Голландии ездили на велосипедах, даже профессора университета). Поговорил с мамой несколько минут, похвалил анемоны ее небольшого сада, похвастался своими тюльпанами, обещал привезти луковицы редких ранних фиолетовых, потом вынул из сумки несколько писем для папы (мама никогда не получала писем), утреннюю газету и уехал.

Я завтракал на кухне и собирался в школу, маму и почтальона видел из кухонного окна и разговор их слышал оттуда же. Но если бы и не слышал, мог бы воспроизвести слово в слово, потому что он повторялся почти без изменений с тех пор, как я себя помню. Только сорта цветов и их цвет менялись в зависимости от времени года.

Мама вошла в кухню, набрала в чайник воду, переложила печенье в вазочку.

— Хочешь варенья?

— Нет, мам, спасибо, я уже позавтракал и сейчас ухожу.

Мама кивнула, развернула газету и… замерла. Я тоже замер, потому что никогда не видел ее такой, не видел, чтобы газета дрожала в ее руках. Она бледнела, пока глаза пробегали газетные строчки, а потом всплеснула руками, бросила газету в угол и крикнула, утратив привычную сдержанность и меланхоличность:

— Этого не может быть! Не может быть, чтобы опять!!!

Я поперхнулся кофе:

— Что, ма, что опять?

Мама не ответила, схватилась за край стола.

— Что, ма, что — опять?

Мама посмотрела на меня широко раскрытыми глазами, но, клянусь, она меня не видела. Потом зажмурилась, тряхнула головой и занялась привычным делом — приготовлением завтрака отцу. Но все движения моей неэмоциональной  мамы, всегда державшей себя в руках и, как правило, ничем не выдававшей своих чувств, выражали крайнюю досаду и даже больше — глубокое огорчение…

Мне было любопытно, что могло ее так потрясти. Весь уклад жизни нашей семьи и всё домашнее воспитание свидетельствовало: все мысли и поступки должны быть целенаправленными и логичными. Я поднял газету с пола. Заголовки гласили: в Израиле началась война (это была та война, которая впоследствии получила название Шестидневной). Я не знал, где это — Израиль, само существование этой страны никак меня не интересовало, я даже не очень представлял, где это находится. Да и зачем бы мне это было знать?

Я тихо положил газету в предназначенную для нее корзинку на столе, попрощался с мамой, взял сумку с учебниками, сел на велосипед и поехал привычным путем в школу. «Так почему, — думал я, объезжая лужи и кивая соседям, — газетный заголовок и статья так задели меня? Маленькая страна, окруженная арабскими армиями, борется за свое существование. Ну и что?»

Прошло несколько дней, я по-прежнему думал об этом и стал выяснять: почему они напали на нее? У них много места вокруг, а у этой страны так мало, что даже название на карте не помещается и вылезает в море… И почему она так отважно борется? Ведь шансов, что говорить… никаких...

В ту пору я был заядлым футболистом и болельщиком нашей местной команды. Но и матчи в те дни не могли отвлечь меня. Я стал следить за ходом войны. С мамой попытался завести разговор на эту тему, видел, что она ждет утреннюю газету и первым делом просматривает статьи о загадочной маленькой стране и ее несбыточной надежде выжить. И впервые за много лет уклоняется от разговоров с почтальоном, и напряженно слушает радио, хотя раньше включала его только для фона и ради концертов скрипичной музыки. Но, когда я попытался заговорить с ней о войне в Израиле, мама удивленно посмотрела на меня и дала понять, что разговор не только неуместен, но и нежелателен…

Я как хорошо воспитанный голландский мальчик, привыкший уважать чужое личное пространство, тем более личное пространство родителей, разговоры на эту тему тут же закончил.

Но эта тема, однажды коснувшись моего сердца, уже не отступала. Почему арабы начали войну? Что им надо от евреев, почему ненавидят их? Как получилось, что евреи победили в этой войне, и почему другие страны их не поддерживали?

С мамой и папой, сдержанными голландцами, эти разговоры были неуместны, с друзьями и даже учителями — тем более.

Я стал читать о еврейском народе всё, что мог найти, и, конечно, в какой-то момент эти поиски привели меня к Библии. В шестнадцать лет я зашел в книжный магазин и попросил Библию. Пожилой продавец, одетый в неизменный серый пуловер с неизменно выглядывавшим из кармана красным клетчатым носовым платком, хорошо знал моих родителей, поэтому, надо полагать, предельно удивился, услышав мою просьбу.

Но он был всё так же приветлив, достал и положил на прилавок толстую книгу. Я удивился толщине этого издания. И тогда уважаемый Винсент де Йонг, худой, разговорчивый и подвижный профессор местного университета, тоже заглянувший в книжный, пояснил мне: Библия делится на Ветхий Завет, где речь идет о древних евреях, и собственно Новый Завет, составляющий основу протестантской и католической веры.

— А какая вас интересует? — дружелюбно нагибаясь над прилавком, поинтересовался продавец. — Есть еще немало книг, которые можно предложить…

Я немного растерялся от прямого вопроса. Не мог же я признаться доброму де Йонгу или — еще хуже — продавцу книжного, что меня интересуют евреи, древние и современные — одинаково. Они бы, пожалуй, этого не поняли, как не поняли бы мои родители…

— Что, даже никаких приключенческих романов не нужно или учебников?

Я пробормотал что-то невнятное, от других книг отказался и, зная, что кажусь им странным и они будут провожать взглядами мой велосипед и меня, сколько позволит ширина оконного проема, поспешно расплатился и вышел из магазина.

Дома взял мамины ножницы для шитья, большие такие, больше их были только мамины садовые ножницы, но мама как раз работала в саду, а я не хотел привлекать ее внимание к тому, что собирался сделать. Тем более что и себе бы этого внятно объяснить не смог. Отыскал в ее ящике для шитья, среди ниток и мотков для вышивания, эти ножницы, открыл Библию на том месте, где кончается Ветхий Завет и начинается Новый, и аккуратно разрезал книгу надвое. Взял себе первую часть. Не знаю, что подумали мама и папа, обнаружив в доме разрезанную (!) ножницами книгу, но разговор об этом никогда не заходил.

Я рос внешне как обычный подросток, но интерес к евреям, ни с кем не разделенную тягу к их истории, их государству, их жизни, не утратил, он только усиливался с годами.

Когда настало время идти в армию, меня, как всякого голландского новобранца, спросили: к какому духовному лицу я предпочел бы обращаться во время службы: протестантскому священнику? Или католическому?

Я спросил, есть ли в армии раввин, мне ответили, что есть, и тогда я попросил раввина. Мы встретились с ним, и его немало позабавил мой выбор. Сначала позабавил, а потом расстроил. Раввин пытался объяснить мне, что — вне всякой связи с моими взглядами и предпочтениями, при всём понятном уважении — он не тот, кто может оказывать мне услуги религиозного плана.

— Это потому, что я — «гой»? — как видите, я серьезно продвинулся в изучении иудаизма.

Раву было неловко, но он согласился, что, в общем, дело в том, что я не еврей. Но я настаивал и по армейскому уставу имел право выбора, так что он остался моим раввином на всё время службы. И я времени не терял, забрасывал его вопросами, на которые он неохотно, но отвечал.

К концу армейской службы я признался ему, что хочу пройти гиюр. Он уже был знаком со мной и потому отговаривал, конечно, только для порядка:

— Ты не обязан быть евреем, ты можешь быть замечательным голландцем, исполнять семь заповедей сыновей Ноаха и вести угодную Б-гу жизнь.

Но мне этого было недостаточно. И раввин знал это, уже имел горький опыт со мной и «настрадался» от меня, пока я служил.

В конце концов, он согласился на мой гиюр, но предупредил, что я обязан поставить родителей в известность.

Это было его условие. Он знал, что с этим у меня сложности, но стоял на своем и был непреклонен.

А я тянул… тянул… пока до обрезания и миквы не остались считанные дни…

Я позвал родителей для разговора, собрался с духом и сказал им, что в их атеистическом голландском доме вырос такой вот сын, который решил перейти в еврейство… 

Учитывая трудолюбие родителей, их терпимость и общий уклад, характер их жизни, я предполагал, что они оба выросли в атеистических семьях с явным «привкусом» протестантства. И вот их сын захотел быть евреем…

Я ждал, что они ответят…

Молчание было довольно долгим. Родители были оба людьми крайне сдержанными и выражали свои мысли и чувства разборчиво и осторожно. Но и молчание может выражать неодобрение, не только слова.

Первым заговорил папа. Он сказал, что серьезно обдумал мои слова и неважно, как лично он к этому относится: жизнь — моя и выбор — мой. Так что он видит в этом решении реализацию моего права на свободу и, в соответствии с духом нашей семьи, поддерживает свободу человека выбирать, во что он будет верить в жизни и чему свою жизнь посвятит. Папа только надеется, что я всё серьезно обдумал.

Мама молчала. Я ждал. Она по-прежнему молчала.

Я так и не дождался ее ответа в тот вечер.

Она достала корзинку с шитьем и принялась пришивать оборку к занавеске. В молчании. Я понял, что большего не дождусь, пожелал ей спокойной ночи, она кивнула, не поднимая головы, и я ушел спать.

Утром…

Это было накануне того дня, когда я готовился стать евреем. Меня переполняло радостное ожидание, предчувствие чего-то большого и возвышенного, что вот-вот войдет в мою жизнь. Но то, что мама не высказала одобрения, лежало на сердце тяжелым грузом.

Мама постучалась и вошла в комнату.

Сквозь сшитые ее руками занавески в комнату пробивался веселый солнечный свет, но мама не была веселой. Она была грустна и сосредоточена.

— Я не хочу, чтобы ты проходил гиюр, — сказал она в своей обычной суховатой манере.

— Но, мама… Я так давно мечтаю об этом… Я уже всё решил…

— Я повторяю, что можно быть прекрасным человеком, достойным. Честным, трудолюбивым, таким, как мы с папой растили тебя и твоего брата. И совершенно нет надобности во всем этом еврейском… — ей было трудно подобрать слова, но я не подсказывал ей. Я, честно говоря, опешил как от ее сухого тона, так и от непреклонности. По сравнению с толерантным отцом она выглядела, как минимум… неумолимой.

— Мама, я уже решил.

— Я считаю, что это лишнее.

— Мама, я…

— Ты не дослушал меня.

— Мама, я не хотел бы задевать тебя и твои убеждения, но, мама, я уже взрослый и…

— И именно поэтому…

— Я имею полное право…

— Ты  должен понять, что…

— Выбрать быть тем, кем хотел бы прожить свою жизнь. И я выбрал быть евреем… И стать евреем…

— Ты не должен!

— Я должен!!! Потому что…

— Потому что…

— Потому что это мое сознательное решение, потому что я хочу быть частью этого народа, потому что…

— Потому, что ты и так еврей.

— Я — еврей?! — я вскочил с кровати, невольно зашатался и вынужден был снова сесть.

— Я родилась еврейкой, — мама подошла к окну, и я не видел ее лица. — Я работала медсестрой в больнице, когда Голландию заняли немцы. Три года провела в подвале, не видя солнечного света, там меня прятал один голландец, один очень хороший человек… После войны встретила твоего отца… Я была одна в целом мире. Кто мог бы пообещать, что война не повторится, что я снова не потеряю всё? Когда несколько лет назад началась Шестидневная война в Израиле я подумала: они снова начали… Неужели всё повторится?

— Ма… я помню… газету…

— Неужели снова все погибнут и останутся только немногие или не останутся вовсе… Нет смысла быть евреями, это неправильно.

— Но…

— Но, если твое желание непреклонно, тогда… тебе не нужен гиюр.

Она решительно раздвинула занавески, давая понять, что разговор закончен:

— Пора вставать. Уже совсем светло.

 

На основе истории Йоси Бека,
бригадного генерала тюремной службы тюрьмы Маасияу

Теги: История из жизни, История тшувы