Статьи Аудио Видео Фото Блоги Магазин
English עברית Deutsch
«Всякий, кто нуждается в милостыне и не сможет выжить, если не будет ее принимать, как, например, старик или больной, но из гордости отказывается это делать — такой человек является убийцей и должен будет отвечать за убийство, и все его страдание — грех и преступление.»Кицур Шульхан Арух, законы милостыни

Щедрое утро. Из книги "Облако над гетто".

24 мая 2018, 22:11

Отложить Отложено

Были ещё сумерки, когда, разжав пружину беспокойного сна, я засобирался в путь. На душе тревожно и в то же время радостно – фронт гремел так близко, что казалось до него рукой подать.

В глубине комнаты хозяева спали.

Сложил нехитрые пожитки в деревенский сидор, обмотал ноги портянками, всунул в непомерно большие и от того неплохо гревшие башмаки, напялил драное пальто, нахлобучил грязную шапку-ушанку, замотал шею тряпкой, неслышно отворил дверь и выскользнул в морозную жуть декабрьского утра.

Накануне вечером договорились с Рахмилом встретиться и отправиться как можно раньше, чтобы как-нибудь, наконец перейти этот неведомый, непонятный рубеж под названием «линия фронта», который был уже где-то здесь, рядом…

Мороз нешуточный. Пока шёл до противоположного конца деревни, щёки застыли, и нос пришлось оттирать грубыми домоткаными рукавицами, пожалованных одной из сердобольных хозяек.

Были у меня и хорошие, овчинные варежки, такие тёплые, что не страшны самые жестокие морозы. Но позарился на них какой-то немец, сначала хохотавший надо мной, а потом, ни слова не говоря, стащивший их с пригревшихся рук.

Для своего тринадцатилетнего возраста я выглядел, кажется, слишком хилым: малого роста, но с большой головой,  широким, тяжеловатым подбородком, скорбной складкой вокруг большого рта, худыми руками и ногами и серыми, становившимися, как говорили, по-кошачьи зелёными, в минуту опасности или гнева. Я пытался производить впечатление обыкновенного деревенского нищего мальчишки, если бы…если бы не был евреем, так же как и товарищ мой, Рахмил – спутник на всём этом мучительном пути, длинной в несколько месяцев и сотни километров. Пути от Витебского гетто до района Можайска, так близко к желанной светлой точке – Москве.

Уже совсем рассвело, когда я добрался до неуклюжей избушки, утопшей в снегу, осторожно стукнул в низенькое окошко, сплошь затянутое инеем, и поёжился от холодного ветра.

Вместо Рахмила, из-за кривой двери показалась голова заспанной бабы. Равнодушно зевнув, она сказала: «А, дружка спрашиваешь? Да он вот уж с час, как отправился. Куда? А кто же его знает? Может, к тебе, а может ещё куда – то нам не ведомо!».

«Ух, холод какой!», - добавила она, поведя  плечами, и навсегда скрылась в тёмный провал двери.

«Странно, - подумал я, - зачем ему одному-то уходить?» Впрочем, Рахмила всегда пугал переход фронта. Все последние дни он нервничал, прислушиваясь к грохоту орудий, щурился, глядя на всполохи на горизонте и уговаривал не лезть на рожон, скрыться где-нибудь, переждать, пока фронт сам не перенесётся через них.

Но я всей душой стремился в это поблёскивающее зарево, где чудилось тепло, покой, где не нужно скрываться, и еды – вдоволь, и все-все «свои»!

Быть может, поддавшись страху, Рахмил ушёл, не желая лезть в «пекло», а может просто перепутал?…

Об этом я никогда не узнал.

После войны, отыскав Рахмилового брата,  я понял, что ниточка оборвалась, и Рахмил так и не вынырнул из небытья…

Оставаться долго на одном  месте не приходилось, пока раздумывал – мороз живо напомнил о себе. Крепче завернув тряпку, заменявшую шарф, я однообразным, привычным, рассчитанным на долгую дорогу, шагом отправился через заснеженное поле к синеющему на горизонте лесу.

Впрочем, из-за мороза пришлось ускориться. Ритмичная, быстрая ходьба не давала застынуть. Жухлая, прошлогодняя солома торчала тут и там из-под снега, а кое-где виднелись даже заброшенные копёнки сена.

Всё вокруг до постылого знакомо, обыденно. Взяв направление, я уже не думал о дороге, погрузившись в свои, совсем невесёлые мысли.

Во-первых, жалко товарища. Всё же вдвоём и веселей, и спокойней.

В эти долгие месяцы пути, что только не случалось. Ещё несколько недель назад нас было трое. Втроём, в конце сентября этого, 1941 года, соскочили с подводы, отвозящей нас в гетто, втроём некоторое время прятались в лесу, недалеко от детской коммуны под Витебском. Втроём прошагали не одну сотню, а то и тысячу, километров.

Третьего звали Борис Бим. Он был старше нас с Рахмилом, да и крепче. Но он-то как раз первым и не выдержал, сошёл с ума и сгинул в снежном жутком лесу.

В тот день мы заблудились. Шли по бескрайнему незнакомому, совсем зимнему лесу, легко одетые, жестоко страдая от непрошеного мороза. Снежинки беспросветным потоком текли и текли с нерадостного неба, обволакивая нас, словно мириады холодных звёзд, а мы пробивались сквозь белый поток, не видя ни выхода, ни конца. Казалось, весь мир состоит из заснеженного, холодного бурелома и толстых равнодушно-мохнатых елей.

Кто измерит тоску трёх бездомных парнишек, бредущих из никуда в никуда, к далёкой призрачной цели под названием Москва, питая наивную надежду – если даже весь мир захвачен чёрной тенью, то Москва наверняка – нет. Дети своего времени, своего поколения, мы шли и верили в довоенные песни – что ещё оставалось нам делать.

Кто бы выдержал этот безнадёжный путь, вдали от тепла, человеческого жилья, кто бы мог надеяться спастись в этой мёрзлой пустыне, без дороги вперёд, и без пути назад?..

В тот день Бим не выдержал. Взгляд его застыл, руки сцепились  судорожным обхватом. Не разобравшись в грозности происходящего, мы  пытались расшевелить его, отвлечь, но Бим уже не слышал. Бодрый, всегда живой разум предал его, провалившись в бездну, и всё, что осталось – безумная, окоченевшая плоть, ищущая тепла и покоя.

Бим не ощущал больше реальности. Страшный в своём сумасшествии, он стал ходить кругами вокруг нас, растерявшихся, увеличивая раз за разом радиус, отстраняясь всё дальше в ледяную изморозь, отступая за мёртвые деревья, сливаясь белым лицом со снежным безмолвием, спотыкаясь и падая, пропадая из виду, пока не исчез вовсе.

Пытаясь остановись этот жуткий танец, мы заранее обрекались на неудачу – Бим всегда был сильней, да и в нас самих жизнь теплилась крохотным огоньком. Так Бим и пропал в этом страшном белесом лесу.

Оставшись вдвоём, мы по инерции шли ещё долго, потрясённые и измученные. Наконец, не выдержал Рахмил, сел в снег и только чуть слышно прошептал: «Я буду спать…». Я, сам измотанный, борясь с искушением поступить так же, обозлился, ибо понимал: остаться теперь здесь – верная смерть. Пнул Рахмила ногой, потом ещё раз, потом ещё, и бил до тех пор, пока разбуженный болью, тот со стоном не поднялся и, плача, не побрёл дальше, качаясь и цепляясь одной ногой за другую…

Через час мы уже отогревались в тёплой хате, раздетые и счастливые, около огромной русской печи…

Теперь я один на всём свете, и снова холод, и белая равнодушная степь. Я шёл целый день,  добрался до леса, но не углубился в него, безошибочно определяя едва заметные, запорошенные снегом тропки. Шёл и думал, думал о своей недолгой, не простой жизни…

Потом наступили ранние сумерки. Пора искать ночлег. Отвернувшись от леса, я остановился на минутку, втягивая в себя далёкие запахи. – Подобно одинокому зверю, навострившись различать тончайшую палитру запахов, приносимую ветром, я почти никогда не ошибался, когда требовалось найти дорогу к тёплому жилью и скромному угощению. Так и теперь, уловив едва слышный дух мякины,  я уверенно зашагал в низину, продираясь сквозь заиндевелые кусты, туда, где невидимая деревенька раскладывалась на ночлег.

За поворотом овражка вскоре возникли набухшие снегом крыши. Маленькое съёжившееся от холода село, приветливо взглянуло запорошенными оконцами.

Не раз мы спасались в таких вот деревеньках от холода и голода. Нас почти всегда впускали, не спрашивая, не требуя ничего взамен. Давали хлеб, кружку тёплого парного молока, а то и пару почерневших неуклюжих картофелин «в мундире». Укладывали на лавке, поближе к печке. Кое-где это делалось молча, как бы с неохотой, но порой, жалея, одаривали то добрым словом, то всё понимающим сочувственным взглядом. С наступление холодом, то там, то тут, обзавелись какой-никакой одежонкой,  и почти всегда поутру нам собирали скромное угощение на дорожку. Словом,  без этого бесхитростного гостеприимства не выжить, – слишком суровой была зима и далёк путь.

Вот и теперь, в этот последний вечер, безропотно и легко впустили в хату, накормили и обогрели. Маленькая комната, разделённая на закутки широкой печью, вмещала немалую семью: женщин и мужчин, стариков и детей.

На узком дощатом столе помещался всегдашний деревенский набор - плошка с тускло горящей лучиной, миска с тёплой картошкой, пара смятых бледных солёных огурцов, да кувшин парного молока.

Впрочем, на этот раз в доме царила тревога. Было трепетно, и всё ждало каких-то перемен. За мутным окошком, вздрагивающем при особо сильных разрывах, в пол-неба мерцала и ухала прифронтовая зарница.

Внезапно распахнулась дверь и в горницу ввалились два немца в полном походном оснащении: с подсумками, противогазами и автоматами на груди.

«Матка, чай! Матка, чай!», - бесцеремонно загомонили они, по-хозяйски сев за стол. Поначалу вели себя вполне прилично, выпили по кружке кипятку, отведали нехитрой снеди, вытерли губы, поднялись, сказали: «Данке! Данке!»… И вдруг, просто и обыденно, размахнувшись, прикладами выбили стёкла в обоих кривых окошках. Потом вышли наружу, достали приготовленную флягу с вонючей жидкостью, плеснули на бревенчатую стенку хаты, запалили и, ни слова не промолвив, отправились к следующему двору.

Хозяева, хоть и испугавшись, не долго оставались в бездействии. Вытащили из укромных местечек, словно заранее всё это ждали, упакованные пожитки, Наскоро оделись, закутали детей и без суеты выскользнули из занявшегося дымным пламенем дома. Они торопливо шагали прямо в снежное поле, подальше от гибнущей деревни.

Я бежал с ними и вскоре оказался в большой толпе крестьян, спешащих к лесу. Путь лежал к заранее обусловленному, приготовленному на такой случай, месту.

Становилось всё светлей, хотя ночь только начиналась – это разгоралась деревня, подожженная с краёв, освещая путь и отдавая последнее тепло и жизнь своим бездомным теперь хозяевам.

Устав за день, больной и обессиленный, я постепенно отстал. Когда, наконец, добрался до опушки, обнаружил себя в полном одиночестве. Все эти согнанные с насиженных мест люди, словно сквозь землю провалились. На меня, смешанная с неимоверной тоской, опустилась тяжёлая, настороженная тишина.

Идти было некуда. Вокруг ночной морозный лес. Остаться тут – верная смерть. Попытаться найти крестьян, плутать в чаще, заблудиться, чем это пахнет  я попробовал на собственной шкуре.

Оставалось одно – возвратиться к пылающему острову.

Поразмыслив, я решил, что выбирать не приходится, да и немцы, сделав своё дело, наверняка давно ушли.

Так и оказалось.

Я шёл по широкой деревенской улице, держась середины, меж двух горящих рядов. После лесной стужи было на удивление тепло и уютно. Приглядев местечко, присел среди моря огня, ощущая неведомо откуда взявшееся, давно не впускаемое чувство покоя и уверенности. Было далеко за полночь, глаза слипались, и какое-то время я дремал, привалившись к шершавой, нагретой огнём колоде.

Потом встрепенулся, открыл глаза. Один в брошенной, погибающей деревне. Один среди ночи, сверкающего снега и пламени, один во всём мире. Всё, что было раньше, словно растаяло в тишине, в затухающем огне пожарища. Время, свернувшись калачиком, уснуло, позабыв своё неутолимое стремление вперёд.

Огонь слабел, обуглившиеся крыши осели, провалились, и только печные трубы чёрными пальцами указывали в небо.

Я встал, приблизился к пожарищу, где под тлеющими углями угадывались остатки жалкого огорода. Покопавшись палкой, извлёк из раскалённой почвы несколько чёрных картофелин, набросил на них горстку углей и вскоре уже лакомился этим печеным чудом.

Странно, но и в этом беспробудном одиночестве, я ощущал неустанную заботу. Словно кто-то невидимый подставлял руку, поддерживал, вкладывал надежду, разбавлял отчаяние. Даже теперь, потеряв всё, я чувствовал присутствие этой силы, по капельке вливающей жизнь в остывающую кровь. И так, кажется, было всегда.

Деревня догорала, ночь подходила к концу. Хотелось здесь остаться. Но нельзя, следовало ещё до рассвета осмотреться и решить, что делать дальше.

В стороне, за ставшей призрачной деревней, шёл спуск в овражек. Туда вела узкая, утоптанная тропка. Я зашагал по ней, обнаружив то, что не заметили немцы: спрятанный в низине, одинокий, чудом сохранившийся хутор.

После всего случившегося в эту ночь, не терпелось вновь увидеть людей. Недолго думая, я постучал в плотно занавешенное окно.

Не сразу на стук вышел высокий старик с большой белой бородой, молча оглядел меня и впустил в пахнущую теплом тёмную избу. Я, не помня где, прикорнул, мгновенно провалившись в глубокий беспамятный сон.

Разбудило меня светлое утро. Как заворожённый, я смотрел на степенного хозяина, величественно затапливающего печь. Густые брови старика хмурились, но взгляд был спокоен, даже весел.

«Что, парнишка, заели тебя фрицы, - густым басом проговорил он, - отдохнул малость, ну и добре, вставай, садись трапезничать».

Такой внушительный, чуть витиеватый говор, напомнил мне отчима, тоже всегда выражавшегося немного торжественно, не всегда подходяще к обстановке.

Повторять приглашение не требовалось. После вчерашних приключений подкрепиться было кстати.

Семья собралась перед большим дубовым столом. Прежде чем приступить к еде, все что-то прошептали про себя, и только тогда старик первым степенно погрузил деревянную ложку в котелок с вкусно пахнущим отваром. Отведал, крякнул, и тогда остальные дружно взялись за еду.

Варева было совсем не много и состояло из размякшей картошки с брюквой и луком, но оказалось неимоверно вкусным.

Закончив, я встал, поклонился хозяину и вежливо сказал: «Спасибо за угощение!» И тут же, совсем не ожидая, получил чувствительный удар ложкой по лбу.

«Ах, ты, безб-жник! – загромыхал старик, - сел за стол, не помолившись, да теперь и уходить собрался, не поблагодарив за Небесный дар! Выучили вас дьявольщине, а Б-га забыли!»

Я растерянно  потирал разрастающуюся шишку и виновато улыбался. В душе, ни капли не обидевшись, я ощущал вечную, непререкаемую правоту этого странного старика.

Простившись, вышел в белое, сверкающее утро, где выпавший за ночь небольшой снежок стёр чёрные провалы ночи, словно открыв новую страницу моей жизни.

В воздухе, не смотря на мороз, ощущался еле уловимый весенний запах, и даже привкус пожарища не затенял его бодрый призыв.

Я отправился к вчерашнему лесу. Душа, возбуждённая утренним забавным происшествием, наигрывала тихую радость, даже что-то похожее на ликование. Хотелось петь. Не смотря ни на что, хотелось петь.

На опушке леса, под мохнатыми елями, прямо на снегу, словно свалившиеся с неба, возникли люди в белых маскхалатах. Один стоял боком ко мне, выкрикивал слова, а остальные отзывались. И эта простая речь показалась мне музыкой:

- Иванов!

- Я!

- Сергеев!

- Я!

- Потапенко!

- Я!..

 

Это был передовой отряд Красной Армии. Фронт, призрачный и щемящий, пронёсся надо мной невидимой тенью. Долгий мучительный путь сквозь страх и одиночество, сквозь боль и холод, опасность и утраты, завершился этим чудесным, невообразимо щедрым утром.

 

На основании ненаписанных мемуаров моего отца, Самуила Красильщикова.

Теги: история, Былое, Облако над гетто