Статьи Аудио Видео Фото Блоги Магазин
English עברית Deutsch
Автобиографическая книга еврейского подростка из Польши. Издательство Швут Ами

К нам прислали новую партию досрочно освобожденных уголовников, в том числе нескольких поляков. Официально, как я уже говорил, все поляки давно считались свободными, еще с того дня, как вступило в силу советско-польское соглашение. Однако, как это нередко бывало в условиях сталинского режима, про большинство поляков тогда попросту забыли.

Что-то странное было в этих новеньких. Все они, включая поляков, были настолько откормленные, будто жили не в тюрьме, а в роскошном отеле. Когда я в обед сидел и хлебал свою баланду, мимо прошли двое поляков. Внезапно один из них остановился и принялся что-то с жаром говорить. Я сперва даже не понял, в чем дело. Но едва заслышав родную еврейскую речь, я тоже его узнал. Он учился вместе о мной в ешиве в Ломже. Звали его Иона Бромберг (сейчас Бромберг живет в Нью-Йорке), он знал моего отца, который частенько бывал в библиотеке при ешиве и нередко даже посещал наши лекции. В этой встрече радость и горечь слились для меня воедино: мы вспоминали о старых добрых временах, то и дело перескакивая на тяготы, которые выпали каждому из нас в последние годы войны.

— Признайся, Иона, вас, наверно, здорово кормили в вашем лагере. Ты просто настоящий боров!

— Я боров? Да ты посмотри на себя! И ты не хуже нас. Только это не от обжорства, а от голода. Ты что, не знаешь, многие от истощения начинают опухать?

— Да? — мне как-то не верилось. — И как же ты определил, что мы пухнем именно от голода?

— Да очень просто! — грустно улыбнулся Бромберг. — Надави пальцем на кожу, и сам увидишь, какая останется вмятина. С обжорами такого не бывает.

— Не переживай, — вмешался приятель Ионы, заметив, как я испугался. — Ты еще в лучшей форме, чем мы.

С чего это он взял, что я в лучшей форме? Я озадаченно поглядел на них обоих, но тут приятель Бромберга засмеялся, и я с ужасом увидел, что во рту у него не осталось ни одного зуба.

— Сколько же тебе лет? — невольно вырвалось у меня.

— Девятнадцать! — Он вдруг сразу перестал смеяться. — Знаешь, как это бывает? Когда нет никаких витаминов, зубы начинают качаться, будто былинки на ветру, потом подгнивают корни, и зубы вываливаются один за другим.

Едва они отошли, я тут же закатал брючину и сильно нажал пальцем на ногу. На ней осталась бело-синяя вмятина. Медленно, очень медленно она бледнела и наконец незаметно исчезла. Бромберг был прав: я тоже опух!

Надо было во что бы то ни стало выбираться отсюда! И как можно скорей. Бежать, надо бежать! Пусть я погибну от выстрела какого-нибудь патруля, все лучше, чем день за днем подыхать в этой глуши.

С этого дня все мои мысли были заняты одним: как вырваться отсюда. Здесь, в Свердловской области, мне ни за что не добиться призыва в польскую армию. Полковник Герасимов костьми ляжет, но этого не допустит. Смыться же куда глаза глядят означало скорую гибель, ведь у меня не было никаких документов. Первый же патруль сцапает и по возрасту враз определит, что я дезертир. Впрочем, если суметь выскочить за пределы Свердловской области, куда власть Герасимова уже не распространяется, тогда у меня еще будет какой-то шанс попасть не под расстрел и не в лагерь, а на фронт, где солдаты сейчас, к концу этой страшной войны, нужны позарез. Какой же я буду дезертир, если стану проситься немедленно отправить меня на фронт, на передовую? Главное — добраться до комендатуры, а уж тогда можно настаивать и на том, чтоб отправили не куда-нибудь, а в польскую часть. Вот как! Все вроде бы довольно просто.

Общий план, таким образом, был готов. Но как выбраться за пределы Свердловской области, которая простирается на сотни километров? Ведь, находясь на ее территории, мне придется скрываться от всех, а значит, надо где-то питаться. Наши хлебные карточки действительны только в пределах «Треста-92», не дальше.

…Однажды один казах, знакомый мне еще по Кузар-Пашу, шепнул:

— Жаловаться хотим. Писать письмо будем на родину, в партийные органы.

Я только рассмеялся в ответ:

— Глупая затея! Что же вы напишете?

— А ты знаешь, что в соседней бригаде казах чуть не погиб. Так ослаб, что не успел отскочить, когда ехал поезд. Обе ноги отрезало. Хотим писать: помогайте нам, мы тут помираем с голода, но не будем ждать смерти, а убьем себя сами, если только не спасете нас. Мы тебе продиктуем, ты только напиши. А то у нас никто не знает грамоты. У одного нашего родственник — член Казахстанского ЦК. Ему пошлем письмо.

Я отказался наотрез, сказал, что не желаю вмешиваться в это дело. Да и толку от всего этого не будет.

— Но если все же решитесь писать, — посоветовал я, — не бросайте письмо в обычный почтовый ящик у нас в части. Лучше киньте в почтовый вагон какого-нибудь проходящего эшелона.

Спустя две недели, к моему удивлению, к нам прибыла с проверкой делегация из Казахстана. Прежде всего она потребовала, чтобы все казахи прошли медосмотр, не у русских врачей, а у казахских, которые приехали вместе с делегацией:

— Вот видишь, — радостно сказал мне друг-казах, — а ты говорил, что не будет никакого толка. Казахов не знаешь! Одно письмо написали, и целая делегация прискакала. Я уже сказал, чтоб и тебя взяли на осмотр, ведь ты тоже из Казахстана. Правильно, да?

Я так обрадовался, что даже его поцеловал. Но радость моя оказалась недолгой. В дело снова вмешался Герасимов, который приказал, чтобы осмотр проходили только казахи и не младше пятидесяти лет. Казахскую делегацию такое решение удовлетворило, потому что почти всем казахам как раз было за пятьдесят, а те, кто моложе, на самом деле были не казахами, а европейцами, которых, как и меня, только призывали в Казахстане. Как завидовали мы старикам-казахам, которые с победным видом возвращались с медосмотра, неся в руках справку, разрешающую ехать обратно домой, и вдобавок хлебные карточки на дальнюю дорогу!..

Я стоял в очереди за хлебом и молил Б-га спасти меня. Мои карточки были уже отоварены на два дня вперед. Вероятно, у меня был настолько жалкий вид, что девушка, стоявшая на раздаче, тяжело вздохнув, выдала мне пайку просто так. Радостный, крепко сжимая в руках кусок хлеба, выбрался я из продовольственного склада. Я брел к баракам и медленно жевал свою краюху, смакуя каждую крошку. И тут навстречу мне попался какой-то бедолага, который сидел на земле, прислонясь к стволу дерева и бессильно свесив набок голову. Рот его был приоткрыт, а широко расставленные глаза смотрели так, что и говорить ничего было не надо: в этом взгляде было столько мольбы, столько голодной тоски!..

Я подошел и склонился над ним. Он зашевелил губами, силясь что-то сказать, но так и не произнес ни слова. Впрочем, и без того все было ясно: он умирал от истощения. Такое случалось чуть не каждый день — люди мучались, крепились, а потом, не выдержав бесконечной борьбы, сдавались и тихо, беззвучно уходили из жизни.

Я отломил немного от своей пайки и положил ему в рот. Он тут же проглотил эти несколько крошек и кивнул, словно бы в знак благодарности. Сердце мое разрывалось на части: я отдавал самую большую свою драгоценность, собственную жизнь. Правильно ли я делал, ведь этот человек мне совершенно чужой? Поступил ли бы он сам так же, как я теперь? Я гнал прочь эти предательские мысли. В конце концов, это он умирает, а не я, это он сидит тут, привалившись к дереву, а я пока даже могу работать.

Я дал ему еще немного хлеба. Он глотал с трудом.

— Хочешь воды? — спросил я.

Он кивнул. Я принес кружку и подержал, пока он не глотнул из нее несколько раз. Тогда я положил ему в рот еще немного хлебной мякоти. Медленно погладил он меня по руке, по-прежнему не в силах вымолвить хоть слово.

Что дальше? Уйти и бросить его здесь? Но ведь скоро ночь, и тогда он все равно умрет, замерзнет здесь. Надо было отвести его в медпункт. Но как, ведь сам он и шагу не ступит, а одному мне его не дотащить.

Я позвал еще двоих, которые проходили мимо. Мы подхватили умирающего под руки и повели.

Медсестра первым делом спросила, как зовут больного, где живут его родные. Но тот словно онемел. Только показал взглядом на меня. Что ж, деваться было некуда, и я назвал себя.

По пути из медпункта в наш барак я столкнулся с Коваленко.

— Придурок! — налетел он на меня, едва услышав, зачем я заходил в медпункт. — Думаешь, ты такой хороший? Ну как же, спас человека!..

— Это не твое дело! — тут же окрысился я. — В конце концов, это был мой хлеб, а я не мог видеть, как человек сидит и умирает, в то время как я могу ему помочь.

— А он бы тебе помог, будь ты на его месте? Идиот! — не унимался Коваленко. — Но дело даже не в этом. Знаешь, что сделали врачи, как только ты ушел? Они обчистили его карманы, выудили его карточки, все ценные вещи! А если этот недотепа к тому же еще и подохнет, так они продадут на барахолке все его шмотки. …Ты ж теперь его родственник! Так дуй скорей обратно, хоть потребуй обратно вещички.

Коваленко был прав. Мало того, что я был столь неопытен, так еще вдобавок наивен и глуп. Как я сам не додумался до всего этого? Борясь с голодной слабостью, я изо всех сил припустил в медпункт. И в тот самый миг, как я распахнул дверь, моим глазам предстала та самая картина, о которой говорил Коваленко: медсестра обшаривала карманы моего нового родственничка!

— А я как раз подумала — куда это ты подевался? — покраснев, сказала она. — Вот приготовила тебе его вещи. — И она передала мне все, что нашла, — маленький перочинный ножик, и обложку от довоенного паспорта, за подкладкой которой я потом обнаружил спрятанные продуктовые карточки. — Он сейчас спит, а доктор пока не пришел. Если хочешь его навестить, приходи завтра.

— Это все, что было у него в карманах? — спросил я.

Я был уверен, что уж по крайней мере кошелек с мелочью у этого доходяги наверняка должен быть. Лицо у медсестры вмиг из красного сделалось мертвенно бледным:

— Ты что же, меня в чем-то обвиняешь?

— Тихо, тихо, — я приложил палец к губам. — Не надо так шуметь, когда больной спит. Я просто знаю, что мой двоюродный брат всегда носил с собой кошелек.

— Не было у него никакого кошелька! Убирайся отсюда!

Всю ночь напролет меня терзали угрызения совести. Продуктовые карточки, которые я обнаружил за подкладкой обложки от паспорта, были действительны по всей территории Советского Союза да причем на ближайший месяц, ведь их хозяин, хотя и не был казахом, но как старик пенсионного возраста, призванный в Казахстане, подлежал по решению комиссии отправке туда, откуда был призван. Как же я мог присвоить чужие карточки, а вдруг старик поправится и сможет сам поехать в Казахстан? Для него это было бы единственной возможностью вернуться к жизни по-настоящему, тут его ждет верная смерть. Значит, или удачный шанс для моего побега, или его жизнь…

«Да с чего ты взял, что он не проваляется этот месяц, ведь в нем еле жизнь теплится. А за этот месяц его карточки пропадут. Надо ковать железо, пока горячо! Разве не говорила тебе мама: “Иди, сынок, иди!”? Так иди же, иди прямо сейчас! Не то сам сгниешь среди этих уральских скал».

Утром я плелся на работу совершенно разбитый. А Коваленко даром времени не терял:

— Дай хоть кусок хлеба! — просил он. — Ты ведь у нас теперь миллионер. Давай-давай, не жмотничай!

Я не посвящал его в свой план побега. Молча оторвал я ему один талон от собственных карточек. Сегодня после работы надо будет сходить проведать старика. Если потребует назад свои карточки — верну, ну, а если нет…

После смены Коваленко увязался со мной. Отделаться от него не было никакой возможности: нет такой силы на свете, которая заставила бы его сейчас упустить дармовые карточки. Хорошо еще, что не украл их у меня ночью или не отобрал силой.

В медпункте та же сестра сказала, что мой родственник ночью скончался… Коваленко это обрадовало, он только немного поворчал, что я сдуру не потребовал назад вещи покойника. А я в это время думал совсем о другом. Вполуха слушая Коваленко, я размышлял о том, что сейчас снова произошло чудо: стоило мне составить реальный план побега, и вот Г-сподь ведет меня к цели, даруя пропитание! Нет, то были не просто продуктовые карточки, то был толчок, который помог мне решиться на задуманное! Мама! Слышишь, я иду! Я иду, как ты велела!

Довольный случившимся, Коваленко жевал припасенную краюху. Поблизости никого не было, и тут я выпалил:

— Я решил бежать! Поверь, мне очень не хочется оставлять тебя здесь, но я-то уйду на фронт, а тебя они, к сожалению, не возьмут. Будь другом, прикрой меня, пока я не сумею оторваться от нашей части как можно дальше. Наври им чего-нибудь, чтоб хватились меня чем позже. Единственное, что могу тебе дать, — все свои карточки, теперь они мне уже не понадобятся. Сам понимаешь, я мог бы их продать, и тогда б у меня были деньги на дорогу, но ведь мы друзья, и я хочу, чтоб это был тебе подарок.

Коваленко не остался в долгу. Он украл где-то фуражку железнодорожника и отдал мне:

— Надень, пригодится. Патрули подумают — железнодорожник, и не станут привязываться.

Как раз приближалось 7 ноября, день революции. Все начальство праздновало его одинаково — напивалось до бесчувствия. И я подумал, что лучше момента у меня не будет.

Накануне праздника нас бросили на разгрузку вагонов, которые пришли из Грузии, Алма-Аты, Узбекистана. Тут были яблоки, виноград, вино… У нас, нищих пролетариев, глаза лезли на лоб при виде всех этих сокровищ, слюнки текли и желудки сводило от голодных спазмов. Впрочем, в бесклассовом советском обществе существовало четкое разделение труда: нам было доверено вагоны разгрузить, начальству — есть. Охранники не спускали с нас глаз, и мы боялись украсть хоть ягодку или самое неказистое яблочко.

В ночь на восьмое все начальство, как и следовало ожидать, отмечало свой революционный праздник с таким рвением, что очень скоро никто из них уже ничего не соображал.

Мы с Коваленко стояли у стрелки, через которую вот-вот должен был проследовать эшелон и увезти меня за тридевять земель. Мы обнялись и даже всплакнули. Но вот и мой поезд: едва перед поворотом машинист замедлил ход, я вскочил на подножку, перебрался через невысокий поребрик на открытую вагонную платформу и лег прямо на пол. Куда именно следовал этот состав, я не знал. Да меня это и не волновало, главное было выбраться из Свердловской области. Но на пустой платформе мне это вряд ли удалось бы. Я лежал тут на виду у всего света, и каждому с полувзгляда было ясно: это — заяц. На первой же остановке надо было сменить товарняк на пассажирский поезд. В конце концов, у меня есть фуражка железнодорожника, авось милиция ко мне не придерется…

На рассвете мы остановились у водокачки. Я соскочил на землю и спрятался в кустах. Казалось, целый год прошел, пока наконец подкатил пассажирский состав. Стоило ему замедлить скорость на подходе к станции, как я вышел из своих кустов и уцепился за поручень первого же вагона. После ночной поездки на открытой платформе и сидения в кустах я продрог до костей, и мне не терпелось как можно скорей очутиться в тепле набитого пассажирами вагона. Протиснувшись внутрь, я нашел себе местечко и, медленно оттаивая, стал слышать, что говорят вокруг. Мы ехали в Магнитогорск! Название это я слышал не раз и знал, что это один из крупнейших промышленных центров Урала. Вот только входит он в Свердловскую область или нет? Это было мне неизвестно.

Так, в неведении — а расспрашивать соседей было, само собой, слишком опасно — доехал я почти до Магнитогорска. Когда проводник объявил, что мы подъезжаем к конечной станции, настал самый ответственный момент: как избежать проверки документов? Тщетно ждал я, что где-нибудь на подъездных путях мы замедлим ход и тогда я соскочу. Поезд мчался на полной скорости и начал тормозить, только подкатив к платформе вокзала. Тут уж прыгать было поздно. Я надвинул поглубже свою спасительную фуражку и с самым независимым видом первым шагнул к дверям вагона навстречу милиционерам, входящим в поезд для проверки прибывших пассажиров.

Но один из милиционеров все же меня остановил:

— Минуточку, товарищ! А ваши документы?

Я стал шарить по карманам, делая вид, что ищу то, о чем спрашивают, а на самом деле затягивая время, хотя для чего — совершенно непонятно. Никаких документов, даже липовых, у меня не было, а значит, и надежд.

Но тут краем глаза я внезапно заметил, что с другой стороны платформы отправляется поезд. Не раздумывая, я резко рванулся к двери, выпрыгнул на платформу и понесся вслед за последним вагоном набирающего скорость эшелона.

— Стой! — крикнул мне в спину растерявшийся в первый момент милиционер.

И тут даже грохнул выстрел. Но — поздно. Я был уже снова в пути.

Этот поезд оказался скорым и следовал в Челябинск, еще один промышленный уральский центр, еще одну кузницу советского оружия, в котором частокол заводских труб коптит так, что дым застилает все небо. Для меня Челябинск означал одно: при подъезде проверка документов будет не менее строгая, чем в Магнитогорске.

Так оно и случилось. Только в Челябинске пришлось иметь дело не о одним, а сразу с двумя милиционерами, и, хлопая себя по груди, копаясь в карманах, я совершенно напрасно тянул время — никакого спасительного поезда на соседнем пути в этот раз не было. В общем, меня арестовали.

В отделении милиции я попытался запудрить мозги местному начальнику:

— Видите ли, я из «Треста-92». Конечно, доказать мне это трудно, потому что все мои документы, как положено, у начальства. Но поверьте, мы направляемся в Ташкент. Я на какой-то станции спрыгнул, чтоб набрать воды, а наш эшелон как рванет, да только его и видели. Вот теперь догоняю своих…

Я рассчитал так: связь в России никудышная, чтобы проверить мои слова, понадобятся недели. А за это время в моей судьбе может измениться очень многое. Вполне вероятно, я успею убедить начальника отправить меня на ближайший призывной пункт и с рук долой.

Офицер, который вел допрос, слушал мои басни очень недоверчиво.

— Кто прислал тебя в Челябинск? — вдруг перебил он меня. — Какое у тебя задание? Кто связной?

Это было так неожиданно, что я даже не понял сперва, о чем это он, и попросил повторить еще раз.

— Все ты слышал! Все понял! Кто связной? Отвечай!

Опять то же самое! В который же раз меня принимают в этой стране за шпиона! А я-то надеялся, что меня обвинят всего навсего в дезертирстве. Нет, такой поворот событий меня совершенно не устраивал, и я снова попытался прикинуться, будто не понимаю, о чем речь.

— Какой связной, товарищ начальник? — округлив глаза, наивно воскликнул я. — Да я никого, кроме ребят из нашей части, знать не знаю. А часть наша едет сейчас в Ташкент, и мне их надо во что бы то ни стало догнать!

Следователь разозлился не на шутку. Сперва он стучал кулаком по столу и орал на меня, потом неожиданно придвинулся близко-близко, так что явственно ощущался исходивший от него запах перегара, и зашептал:

— Я твердо знаю, что ты немецкий шпион. Лучше сам признавайся: какое тебе дали задание? Что ты у нас в Челябинске должен сделать?

— Товарищ начальник! — твердо ответил я. — Ну какой же из меня немецкий шпион, если я еврей и моя фамилия это подтверждает, а потому немцы — мои злейшие враги?

Внезапно он схватил меня за шею и принялся душить:

— Ты немец! — вопил он. — Ты не еврей! Евреи черные, а у тебя волосы светлые! Ты типичный фриц! Отвечай, сволочь, с каким ты прибыл сюда заданием!

Я хотел что-нибудь ответить, но не смог. Я не в состоянии был не то что говорить, даже дышать. Вероятно, этот болван наконец догадался, что еще немного и я попросту задохнусь, поэтому он вдруг отпустил меня, не переставая, впрочем, при этом орать:

— Ты мне все равно ответишь, кто твой связной! Сволочь шпионская!

Ну что мне стоило родиться брюнетом!..

— Но я еврей, еврей! — твердил я. — Пожалуйста, поверьте! Приведите любого еврея, и пусть он вам подтвердит, что я не вру, неужели в Челябинске нет ни одного еврея? Пошлите за любым! С чего вы взяли, что я нацистский шпион?!

С тем же успехом я мог все это кричать в глухую стену — никакого эффекта. Мой мучитель молча вынул из кобуры пистолет и приставил мне к виску. От прикосновения холодного металлического ободка дула мне вмиг стало жарко. Если этот идиот стреляет так же быстро, как тот майор, что застрелил Карла, то ему стоит только согнуть сейчас палец, прижатый к курку, и я исчезну из этой жизни навсегда. Но тут мне вдруг пришло на ум, что ему нет никакого резона меня убивать, ведь тогда уж я ему точно ничего не скажу, а за трупы предполагаемых шпионов не присваивают более высокие звания и более высокие должности не дают.

Подумав об этом, я не удержался и улыбнулся. И он совершенно неожиданно, неизвестно почему, начал смеяться. Кто знает, вероятно, он принял мою улыбку за мое признание и доказательство своей правоты. Офицер убрал пистолет обратно в кобуру.

— То, что ты шпион, у меня нет ни малейших сомнений, — уверенно заключил он. — Но и ты не сомневайся: у меня заговоришь как миленький.

Затем он нажал кнопку на столе и приказал вошедшему милиционеру запереть меня в камеру.

Дневной свет не проникал в местную тюрьму. Лишь пара тусклых лампочек освещала тюремный коридор, по обе стороны которого в шахматном порядке были расположены двери камер. В одну из этих дверей охранник меня и втолкнул.

Я постоял немного в ожидании, когда глаза привыкнут к темноте. Затем, так ничего и не дождавшись, в кромешной тьме осторожно, наощупь, пошел по стенке, намереваясь отыскать тут койку. Вдруг рядом что-то зашевелилось. Сперва я подумал, что это крыса, но напрягая зрение, сумел разглядеть едва различимые очертания человека. Незнакомец медленно подошел к двери, отодвинул задвижку и, открыв камеру, впустил в нее слабый свет из коридора. Затем, по-прежнему не говоря ни слова, повернулся и пошел назад к нарам.

Я огляделся. Потолок был настолько низким, что будь я хоть чуть-чуть выше, мне пришлось бы сгибать голову, чтобы выпрямиться. Вдоль одной из голых стен шли длинные нары из необструганных досок. В углу стояло большое ведро с крышкой — так называемая параша. Мой сокамерник молча улегся на одну половину нар, а я расположился на другой. Несло от него так, что спрашивать, по каким дням тут бывает баня, было излишне.

Минуло несколько часов. Давили непроглядная темнота и тишина. Нужно было помолиться, но как здесь это сделать? Изнервничавшийся, изголодавшийся, я уснул с молитвой в сердце.

Проснулся я оттого, что кто-то выкликал меня по имени. Я подскочил к двери. За ней стоял охранник. Я назвал себя, и он отметил что-то в своем журнале. «Должно быть, перекличка», — решил я. Но в ту ночь меня таким образом подняли еще трижды, причем только меня, моего сокамерника не трогали. Что все это значит? И главное — зачем, будто отсюда можно убежать? Я терялся в догадках.

Утром в дверное оконце просунули миску баланды, но только одну, для моего напарника. Мне — ничего. Уж не задумали ли они ослабить меня физически и духовно, днем пытая голодом, а по ночам дурацкими перекличками? Надеются, что помучив меня таким образом, добьются какого угодно признания? Мой сокамерник выхлебал суп с такой быстротой, что охранник не успел закрыть дверное оконце, а ему уже протягивали пустую миску. Все в этом незнакомце, с которым я принужден был отныне делить постель, казалось мне страшным, отталкивающим: и его молчаливая замкнутость, и звериная жадность к еде, и запах, исходивший от него… Вполне возможно, что до того, как он сюда угодил, у него тоже были честь и достоинство. Неужели заключение так его изменило? А что, если и я со временем стану таким же? Когда охранник выдавал миску с утренней баландой, я успел заметить, что сосед мой, хотя и выглядит на все семьдесят, на самом деле вряд ли старше сорока, если б не эти спутавшиеся длинные седые волосы, беспорядочно растущие по краям лысины, да серое давно немытое лицо… Б-же, что эта страшная тюрьма делает с людьми!

Интересно, а вообще-то этот субъект умеет говорить? Или он тут совсем стал немым?

— С добрым утром, гражданин, — сказал я не очень уверенно, пытаясь установить хоть какой-то контакт.

Он долго и шумно зевал, потом наконец откликнулся:

— А кто тебе, собственно, сказал, что это утро?

— Так вы же только что завтракали, разве не так? — удивился я.

Он рассмеялся и покачал головой:

— Погоди, дружище, пройдет несколько дней, и ты тоже перестанешь различать — обед это, ужин или завтрак. Тут все так запутано, что никогда твердо не скажешь: день сейчас или ночь? Да если даже и день, то какого числа, какого месяца? Полнейшая неизвестность.

Тогда я стал наскоро прикидывать в уме, сколько же времени я уже здесь сижу. По всему выходило, что арестовали меня ровно сутки назад. Сосед был прав: в этой тишине и темноте ощущение времени теряешь очень быстро и главное — незаметно.

— А что же, на прогулку, подышать воздухом никогда не выводят? — поинтересовался я.

— Нет, никогда… А ты, собственно, за что сюда попал?

Я побоялся признаться, что меня обвиняют в шпионаже. Неизвестно, как отнесется к такому подозрению этот человек. Сейчас мне только не хватало его ненависти.

— Мне еще не сказали, — соврал я. — А вы за что?

— Это длинная история, — сказал он, улегшись. — Сидеть нам тут еще ох как долго, так что давай не будем торопить события и рассказывать друг дружке все в один присест. О чем же тогда говорить через месяц, через три, через год?..

Меня всего передернуло от его слов. Месяцы, годы — об этом и думать-то страшно. Разве такое может быть?

Между тем, видимо, понимая мое состояние, сосед еще раз повторил:

— Да-да, дружище, месяцы и годы. Так-то!..

Несколько часов прошли в абсолютной тишине. Затем дверное оконце вновь распахнулось, и тот же охранник протянул такую же, как давеча, миску баланды, правда, на сей раз с кусочком хлеба. И опять только для соседа, мне — ничего! Я попросил у охранника хотя бы воды, и он принес. Вскоре началась общая перекличка. Тюремщик выкрикивал фамилии, и каждый отвечал:

— Есть!

После переклички сосед протянул мне краюху хлеба:

— На, поешь. Тебе повезло, ты прошел проверку.

С огромной благодарностью принял я этот бесценный дар и, съев его в одно мгновенье, поинтересовался:

— Что значит «повезло»?

— Ты думаешь, тебя случайно четыре раза будили за ночь? Проверяли, твоя ли это фамилия, твое ли имя. На чужое никто не проснется, да еще четыре раза подряд.

Поздней сосед рассказал, что зовут его Иван Рубаров, по профессии он химик и обвиняется в саботаже; в его лаборатории по какой-то причине произошел взрыв, и он решил во всем «сознаться», только бы покончить с этими изнуряющими допросами. Рубаров и мне советовал признаваться во всем, в чем бы меня ни обвиняли. Я пропустил его совет мимо ушей, но он через некоторое время снова вернулся к тому же, сказав, что признание в любой нелепице для моего же блага, потому что сразу облегчит дело.

Получив очередную пайку, Рубаров отделил мне ровно половину своего хлеба. Я был тронут. Но когда после трапезы мой сокамерник в третий раз вернулся к тому, что лучше всего сознаться, в чем бы тебя ни обвинял следователь, нехорошее чувство шевельнулось у меня в сердце. К чему бы такая настойчивость в уговорах и такая щедрость в угощениях? И мне тут же вспомнились рассказы Коваленко о том, как НКВД бережно выращивает своих стукачей и внедряет их повсюду, где только может. По всей видимости, и этот Рубаров был из той же компании. Хотел завоевать доверие, сломить волю. Что ж, я не спорил. Пусть уговаривает, а я тем временем ел его хлеб и даже хлебал предложенную баланду, со страхом ожидая, когда же возобновятся допросы.

В один из ближайших дней лучик надежды нежданно-негаданно блеснул для меня в этом страшном склепе. У одного из охранников обнаружился явный еврейский акцент! Он сильно картавил, и речь его была настолько напевной, что в нем без труда угадывался житель белорусского местечка или небольшого городка. Этот парень говорил так, как всегда передразнивали антисемиты, смеясь над евреями.

В тот самый миг, как этот охранник собирался выкрик­нуть мою фамилию, я подлетел к распахнутому дверному окошку нашей камеры и тихо спросил на идише:

— Товарищ, вы случайно не еврей?

— Конечно, и что? — вопросом на вопрос ответил он мне тоже на идише.

Тут уж я постарался излить ему все, что мне от него было нужно:

— Послушайте, мой следователь отказался поверить, что я еврей, и обвиняет в шпионаже в пользу Германии. Умоляю вас, объясните ему, что он ошибается, что я и вправду еврей, а никакой не немец!

Охранник ничего не ответил, он просто молча перешел к следующей камере. Но я все-таки верил, что он постарается мне помочь, не мог один еврей оставить другого еврея без всякой помощи. Бросилось в глаза и враз переменившееся после этого разговора отношение ко мне Рубарова: он опять замолчал и перестал давать свои советы.

Часов у меня не было. Я пытался прикинуть хотя бы примерно, через сколько времени помощь охранника может сработать, но у меня так ничего и не вышло. По моим подсчетам я должен был еще сидеть тут и сидеть, когда дверь камеры распахнулась и возникший на пороге все тот же еврей-охранник скомандовал:

— Шапиро! С вещами на выход!

Я вышел и заложил руки за спину. Мы шли к следователю!

— Ну вот что, парень, — вместо приветствия сказал мне следователь, — ты этому молодому человеку должен руки целовать. — Охранник при этом стоял по стойке «смирно». — У меня ведь и тени сомнения не было, что ты шпион. Сам посуди, ну кто, как не идеально подготовленный шпион, способен улыбаться под дулом пистолета?

Следователь прошелся по кабинету, затем вынул из кобуры пистолет и показал охраннику:

— Вот игрушка, которая чуть не отправила его в могилу. Да я бы так и поступил, но сперва дай, думаю, проверю, а нельзя ли выжать из него какую полезную информацию. Вот ведь везучий еврей!.. — Он сделал еще круг по кабинету и снова подошел ко мне: — Ну ладно, ты не шпион. Допустим. Но то, что ты дезертир, ты отрицать не станешь, я надеюсь?

— Товарищ начальник, — мягко возразил я. — Какой же я дезертир? Дезертиры бегут из армии, с фронта, а я, наоборот, очень хочу, чтоб меня отправили на передовую!

Он улыбнулся:

— Ты дурака-то не валяй! Я имел в виду, что ты дезертировал из своего рабочего батальона. …Ну да ладно. — Следователь повернулся к охраннику: — Вот что, доставь-ка этого типа в военкомат, и чтоб духу его здесь больше не было.

Едва мы вышли на улицу, охранник протянул мне кусок хлеба:

— Ты же, небось, вконец там изголодался!

Я поблагодарил его за спасение от всего сердца. А хлеб…

— И за хлеб тебе спасибо. Но не надо, у меня свои карточки.

— Да ладно, пока еще их отоваришь. Ешь!

Потом мы остановились около булочной, и он на свою карточку купил для меня целую буханку:

— Пока до фронта доберешься, все свои карточки давно проешь. Давай-давай, не стесняйся.

Мы шли и разговаривали на идиш, и оттого, что звучала родная речь, что я вновь на свободе, у меня было радостное, приподнятое настроение.

Тот день был поистине одним из самых удивительных в моей жизни. Еще утром я сидел в тюрьме, обвинялся в шпионаже и в любой момент мог встать к стенке, а уже вечером меня зачислили бойцом в польскую армию.


Подобно тому, как наше тело связано своими корнями с душой («нешама»), внутренняя мудрость тоже имеет свой корень. Этим корнем мудрости является «рацон», желание. Читать дальше