Статьи Аудио Видео Фото Блоги Магазин
English עברית Deutsch
«Знай, что над тобой, — глаз видящий и ухо слышащее, и все дела твои в книгу записываются»Пиркей Авот 2, 1
Автобиографическая книга еврейского подростка из Польши. Издательство Швут Ами

В последний день месяца выдавали хлебные карточки на следующий месяц. Это был небольшой бумажный листок с отпечатанными на каждый день купонами, которые «хлебные девушки» ловко вырезали у нас ножницами и тут же выдавали взамен суточный паек. Частенько многие просили выдать хлеб за завтра, а потому в последний день месяца, наевшись на день вперед, буквально все оставались голодными.

Мы с Коваленко как артисты пользовались у «хлебных девушек» особым расположением, нам выдавали хлеб сразу на два дня вперед, а потому не было ничего удивительного, что в конце каждого месяца мы два дня подряд вынуждены были сидеть голодными. Конечно, можно было поделить паек на три части, но при безудержном воровстве, царившем в нашем вагоне, уберечь припасы не было никакой возможности. Самым надежным местом служил твой собственный желудок.

И вот однажды, когда мы получали карточки на очередной месяц, «хлебная девушка» шепнула Коваленко что-то такое, после чего он весь прямо побелел от злости. Едва дошла очередь до меня, я понял, в чем дело.

— Твои карточки у секретаря парторганизации Расковой! — тихо сказала девушка.

— И твои тоже? — изумился Коваленко.

Зачем именно наши карточки понадобились партийной начальнице? Может, тут какая-то ошибка? Но голод не тетка, и, не теряя времени, мы кинулись к Расковой.

Евгения Федоровна жила со всем комфортом — в отдельном вагоне, где у нее были свой кабинет и спальня. Ничего удивительного, ведь партийный секретарь повсюду являлся маленьким Сталиным и правил своими владениями безраздельно. Наш «Трест-92», а с ним и надменная, по-генеральски суровая Раскова не были исключением.

— Где наши карточки? — первым набросился на партийную даму Коваленко.

— У меня! — с холодным спокойствием ответила Раскова. — Вы что это оба себе позволяете? Кто дал вам право, не согласовав ничего с партийной организацией, которая направляет всю жизнь нашего коллектива, устраивать какие-то сборища?

— Да ничего мы не устраивали, — моментально поник голодный Коваленко. — И никакие это не сборища, ведь у нашего костра был почти весь эшелон.

— Ну, сборища или не сборища — это завтра решит партийное собрание! — отрезала Раскова. — Не тебе, Коваленко, об этом судить. Ступайте, завтра к отбою все узнаете.

Мы вышли из ее вагона, позабыв про голод. Нежданно-негаданно над нами нависло обвинение в организации, как выразилась партийный секретарь, «сборищ», а это уже пострашней двухдневной голодовки, тем более для нас, рецидивиста-уголовника и иностранца.

— Ты все это заварил, ты и расхлебывай! — испуганно выдавил из себя Коваленко.

Вот тебе и главарь, перед которым заискивали десятки бандитов! Сломался, как школьник.

— Чего ты так сдрейфил? — постарался я его успокоить. — Да что у них в парторганизации такие дураки, чтоб поверить, будто наше пение у костра противозаконное оборище? Ну еще денек поголодаем, подумаешь! Завтра дадут паек, и хлеб покажется еще слаще.

— А говорят, что евреи ушлые да ловкие! — взъярился он. — Пойми ты, дело не в хлебе, а в нашей жизни! Вот пришьют обоим срок, тогда узнаешь! Ну уж я-то в лагерь обратно не собираюсь. Сперва пристукну эту стерву, а за­одно и ту суку, которая толкнула тебя в костер, а потом ударюсь в бега. А не удастся — руки на себя наложу.

— Да успокойся ты! Лучше объясни, почему она не сдала нас тут же в милицию.

Коваленко оглянулся по сторонам и, убедившись, что поблизости никого нет, принялся читать мне настоящую лекцию:

— Знаешь, кто пролезает в партийные секретари? Только те, кто способен взобраться на эту вершину по чужим трупам. Это партийные паханы, как энкаведешники: чем больше отыщут врагов народа, тем выше им пост, тем ласковей начальнички. Ну, а если врагов народа нет? Тогда их просто придумывают, вот тебе и все. Вот мы сейчас и окажемся мальчиками для битья, выдуманными врагами народа, а эта Раскова — бдительной коммунисткой. Пришьет нам такое, что в кошмарном сне не приснится: тайную организацию, саботаж — да что угодно! А если она сдаст нас ментам — что тогда? Нас, конечно, засудят, но эшелон-то уйдет, и ей какая будет выгода?

— Так почему такая спешка? — не унимался я. — К чему было назначать партсобрание на завтра? Почему бы не подождать, пока доберемся до Свердловска?

— А шут ее знает! — в сердцах сплюнул Коваленко. — Слушай, давай дадим деру! Если нас завтра вытащат на их собрание и там не решат с нами по-хорошему, то передадут дело в «святую троицу», а уж там, как пить дать, закатают нам по двадцать лет на брата! Ты как хочешь, только я назад в тюрягу не вернусь!

«Святой троицей» в народе называли «тройки», особый внесудебный орган, которому достаточно было пустого до­носа, чтобы осудить человека хоть к десяти, хоть к двадцати пяти годам лагерей. Ни обвинителя, ни адвоката, ни свидетелей, ни потерпевших, ни даже самого обвиняемого на этом «суде» не присутствовало. Спустя какое-то время местный прокурор просто объявлял подследственному, что он уже никакой не подследственный, а осужденный, потому что решением «тройки» приговорен к такому-то наказанию. Вот и вся недолга.

— Нет, бегство — это не выход, — возразил я. — В лесу долго не продержишься. Да и если поймают, пришьют дезертирство, а это уже расстрел. Нет, тут надо придумать что-то другое. Сбежать мы всегда успеем.

Я перебрал в уме всех, к кому можно было обратиться, и остановился на нашем великане Захарове. Он ехал в соседнем вагоне и, улучив момент, я постучал к нему. На счастье, он оказался у себя в купе один.

— Товарищ Захаров, вы недавно спасли мне жизнь. А как говорится в хорошей еврейской пословице, «спасая одного человека, ты спасаешь весь мир». Так вот, не помогли бы вы еще одному человеку? Он тоже в большой беде. И если вам удастся его выручить, то считайте, вы спасли уже два мира. А беда и вправду большая: он говорит, что лучше покончит с собой, чем снова пойдет в тюрьму.

— В тюрьму? — эхом отозвался Захаров. — А ну давай выкладывай, что там стряслось!

И я рассказал ему все, как есть.

— Так это значит, чтоб вы не сбежали, держит она у себя ваши хлебные карточки? — внезапно догадался Захаров. — Вы уж, наверно, вконец изголодались?

— Третий день без хлеба, — вздохнул я.

Он вытащил пару ломтей хлеба, немного сыра и колбасы, протянул мне:

— Вот все, что у меня есть. Давай-ка, ешь!

Испытывая все большее уважение к этому человеку и в то же время стесняясь своей голодной поспешности, я вмиг умял половину того, что он дал, кроме колбасы, к которой даже не притронулся.

— Можно остальное взять для Коваленко? — попросил я.

Захаров улыбнулся:

— Чего ж ты самое сытное, колбасу, оставил? Потому что евреям этого есть нельзя? Ладно, забирай, только не отдавай своему дружку. Нечего ему нарушать партийные установки. Любое собрание людей, с какой бы целью оно ни было организовано, должно проводиться партией и толь­ко партией! А на самом деле, признайся, — кто организовал эти вечерние посиделки с песнями у костра?

— Никто. Все само собой получилось.

— Э, нет, кто-то должен был пригласить всех: приходите, мол, тогда-то. Как это могут десятки людей вдруг ни с того ни с сего сойтись в одном месте? Кто-то наверняка должен был стать заводилой. Кто, ты?

— Нет, Коваленко. А идея моя, — признался я. — Но, честное слово, люди сами просили об этом. Даже требовали.

— Послушай, парень, — перебил Захаров. — Плюнь ты на свою честность. Она — пустяк по сравнению с тем, что тебе сейчас угрожает. Тут иной принцип: каждый за себя! Это Коваленко созывал людей, объявлял каждую но­вую песню, он, а не ты! И в этом для тебя единственный шанс.

— Товарищ Захаров! — взмолился я. — Вы же старый член партии. Вступитесь за нас на собрании!..

Захаров задумался.

— У вас только одна надежда, — вымолвил он наконец. — Дело в том, что завтрашнее собрание проводится для встречи с секретарем областной уральской партийной организации. Он завтра будет главным. Как он воспримет ваше дело, так, значит, тому и быть.

Впрямую Захаров ничего не сказал, с его слов я и так догадался о многом. Мы с Коваленко нужны были Расковой только для того, чтобы продемонстрировать новому начальству, какая она старательная и бдительная. Коваленко был прав: эта баба хотела по нашим трупам взобраться еще выше.

— Но ты не робей, — решился все-таки подбодрить меня Захаров. — Местный секретарь — сибиряк, а мы, сибиряки, люди добрые. Думаю, ничего страшного не случится.

Сибиряки добрые, это точно. Да только если человек поднялся до поста партсекретаря областной организации, то о какой тут можно говорить доброте? Будь он хоть трижды сибиряком.

— А вы что-нибудь о нем знаете? Что он за человек?

— Единственное, что мне известно, — ответил Захаров, — так это, что он выпустил некогда сборник стихов. До недавнего времени был полковником, после ранения демобилизован. Сейчас работает областным партсекретарем.

Партийный чиновник — поэт! Потрясающе!

— Как же и то, и другое уживается в одном человеке? — невольно вырвалось у меня.

Захаров сделал вид, будто не слышал моего вопроса.

— Помочь-то я вам помогу, — сказал он. — Но советую самим тоже явиться на собрание. Возможно, наш гость захочет задать вам какие-то вопросы.

Нет, это все-таки не пресловутая «тройка», по крайней мере нас с Коваленко пригласили на наш собственный суд.

Пожав Захарову руку, я поблагодарил за угощение и обещание нас поддержать. Он взял колбасу и протянул мне:

— На, и съешь ее сам.

— Откуда же вы, сибиряк, знаете, что евреи не едят трефное? — не удержался я.

— Сейчас это не самое важное. На эту тему мы с тобой потом поговорим.

…Всю ночь я ворочался на своей койке, обдумывая, что буду говорить, если нам станут задавать вопросы. Вот бы почитать стихи того уральского секретаря. Если он и вправду поэт, то не может быть абсолютно бесчувственным человеком. Как писал наш еврейский поэт Ибн Эзра: «Поэзии нельзя научиться из вторых рук. Поэтическое вдохновение рождается только из глубин души». Значит, если должна быть душа, то должно быть и чувство сострадания.

Всю ночь готовил я речь, выбрав лучшей формой защиты нападение. Я переворошил в памяти все, что слышал о Расковой, старательно подбирая факты, которые могли бы ее дискредитировать в глазах более крупного партийного функционера.

Время от времени подходил Коваленко, наклонялся и шептал мне на ухо новый план побега:

— Сперва тихо, без шума придушу эту партийную суку, потом — стукача поганого! — горячечно делился он самым сокровенным. — Вот только где взять винтовку? Без винтовки мы с тобой в лесу пропадем с голода.

— Вместо того, чтобы болтать всякие глупости, расскажи лучше еще что-нибудь про Раскову. Надо ее подставить!..

— Да чего тут еще рассказывать? — пожимал он плечами. — Она ж вконец зажралась. Живет, как барыня. До чего дошла — требует, чтоб ей жрать приносили прямо в купе. Она лежит, а ей — жрачку на подносике.

Это хорошо, это — пристрастие к буржуазным привычкам. Но требовались какие-то более серьезные, наглядные доказательства. Чтобы спасти наши с Коваленко головы, Раскову надо было уничтожить политически! По крайней мере, потянуть ее вместе с собой…

Мне вдруг пришло в голову, что за все время пребывания в «Тресте-92» я ни разу не слышал, чтобы здесь кто-нибудь пел гимн СССР. Где же «патриотическая работа в коллективе»? Где роль в столь важном деле партийного секретаря? А ведь национальный гимн Советского Союза появился совсем недавно, и, следовательно, почти никто в нашей части его не знает.

Мне еще Гончаров в Коробке рассказывал, что, начиная с 1917 года, у России не было своего государственного гимна, его заменял «Интернационал». Однако в середине войны, в благодарность за помощь со стороны США и Великобритании, Сталин велел распустить Коминтерн и, по крайней мере, публично отказаться от пропаганды мировой революции. Тут-то и понадобился свой гимн. Десятки поэтов сражались в конкурсе, понимая, что, во-первых, все жюри будет составлять сам Сталин, а во-вторых, что наградой за победу будут все мыслимые ордена, почетные премии, а также финансовые и материальные блага. Победу одержали двое — Сергей Михалков и Гарольд Эль-Регистан, которым удалось соединить в своих строках па­негирик Сталину с панегириком русскому народу. Последнее было особенно важно и ново, поскольку маленький усатый грузин вдруг возомнил себя русским и начал проводить явно шовинистическую великорусскую политику.

Впервые новый гимн прозвучал по радио в ночь на 1 ян­варя 1944 года, совсем недавно. Уверен: в нашем эшелоне не только никто не знал его слов, но почти никто и не слышал!

А почему же все-таки Раскова так наплевательски отнеслась к появлению национального гимна? Возможно, причина тут была не столько в ее личных качествах, сколько в стереотипе, который уже выработался у партийных функционеров: не все перемены надо воспринимать очень быстро, неровен час новшество могут отменить, а его активных сторонников обвинить в политической ошиб­ке… Но как бы там ни было, а пока гимн существует, и Раскова его не пропагандирует. Значит, на данный момент прав я…

Вечером, в назначенный час все коммунисты нашего «Треста-92» собрались в большом здании неподалеку от Свердловского железнодорожного вокзала. В президиуме рядом с секретарем областной партийной организации — грузная Раскова. Нам с Коваленко дано было видеть эту великолепную картину лишь через щелочку в двери. Мы сидели прямо на полу, и не в зале, а в фойе. Впрочем, ничего удивительного, ведь нас сюда не приглашали, мы явились сами, как посоветовал нам Захаров. Коваленко трясся от страха, то и дело вспоминая тюрьму и лагерь, где он провел ни много ни мало — восемнадцать лет. Сейчас этот хвастун, задира и драчун, терроризировавший всех и вся, сидел на полу и, как мальчик, размазывал по лицу слезы.

Тем временем Раскова начала с официального представления гостя:

— Товарищи! На нашем собрании присутствует сегодня секретарь Свердловского областного комитета Всесоюзной коммунистической партии большевиков товарищ Черникин! Под его непосредственным руководством нам предстоит работать здесь, на Урале !

Все с жаром захлопали в ладони.

Затем выступил — причем довольно коротко — сам Черникин. Он охарактеризовал масштабы и темпы индустриализации района в 1930-е годы и с началом войны, не забывая при этом, конечно, всякий раз повторять, что все успехи уральцев достигнуты под руководством великого Сталина.

— Товарищ Сталин учит нас: природные богатства необъятной уральской кладовой не надо возить за тридевять земель к заводам, лучше заводы построить прямо здесь! — разъяснял Черникин сокровенные мысли вождя. — И вот, по велению великого Сталина, новые заводы-гиганты поднялись в Магнитогорске, Свердловске, Нижнем Тагиле — по всему Уралу! Какая же роль во всем этом отводится вам, товарищи? Уральский промышленный район продолжает бурно развиваться. Сейчас в первую очередь требуется железная дорога, которая связала бы шахты по добыче медной руды с производственниками. Вот ваша первая и главнейшая задача!

Я не сводил глаз с Расковой. Она сидела бледная и явно не в духе. Возможно, ее мучила мысль, что она попала в огромный промышленный центр, где не только инженеры, но и партийные секретари имеют среднее, а то и высшее образование. Ей же, с ее семилеткой, придется туго. Да, тысячу раз прав был Коваленко: этой бабе нужны трупы и как можно больше, чтобы шагать по ним и шагать, только вперед и вверх, без остановки. Ну ничего, если она решит пройтись по нашим спинам, мы ее враз скинем вниз!..

Едва после выступления Черникина стихли наконец аплодисменты, снова поднялась Раскова:

— Товарищи! Второй вопрос нашей повестки дня — персональное дело двух бойцов нашего соединения. Если бы мы не находились в дороге, обоих следовало бы немедленно передать в НКВД, ну да ничего, еще не поздно. Однако для нас этот случай, героями которого являются Коваленко и Шапиро, весьма поучителен. Это для нас еще один урок, как надо всем нам быть бдительными, потому что самый невинный на первый взгляд поступок может привести к подрывным действиям!

Она быстро оглядела зал, затем гораздо медленней — президиум, стараясь понять, какое впечатление ее слова произвели на областного секретаря.

— Кто же эти двое? — продолжила Раскова. — Коваленко Степан Антонович, бывший кулак, крупный землевладелец, который во время коллективизации отказался вступить в колхоз у себя под Полтавой. Больше того, в ответ на конфискацию его земли Коваленко задушил коммуниста, руководившего коллективизацией в том районе! Остается только гадать, почему за это страшное преступление гнусный убийца получил лишь двадцать пять лет заключения. Видимо, товарищи посчитали, что этот человек все же способен еще исправиться. Не случайно спустя восемнадцать лет бывшего кулака Коваленко освободили и направили к нам для завершения перевоспитания. Однако в ответ на заботу и чуткость нашей партии Коваленко, вместо благодарности, решил вернуться на тот же преступный путь, связавшись с бывшим жителем фашистской Польши Шапиро. Хорош и сам Шапиро Хаим Альтерович! Красная Армия спасла ему жизнь, но он тоже не знает чувства благодарности… Итак, что же совершили эти двое? Напомню: Ленин и великий Сталин учат нас, что партия, и только она, является авангардом нашего общества. Кто ведет от победы к победе нашу героическую Красную Армию? Кто ведет наш великий советский народ к достижениям во всех областях жизни? Кто увлекает по­рабощенные народы на путь восстания против капиталистов? Сталин и партия! Коваленко и Шапиро это, видите ли, не понравилось. Они решили взять роль Сталина и партии… на себя! Организовав тайные сборища, эти двое под видом песен прославляли царей, старые времена, пропагандировали сентиментальность, человеческую слабость. Они пытались обмануть трудящихся, заставить их свернуть с социалистического пути. Они вели скрытую подрывную работу! Когда же один человек попытался остановить, прекратить это безобразие, его чуть не убили!

Коваленко с силой дернул меня за рукав:

— Так вот кто стукач! Эх, жаль не удастся уже свести с ним счеты. Эта стерва так заворачивает, что, похоже, нас уведут прямо отсюда. Еще немного, и от нас потребуют признаний. Попомни мое слово! Давай смоемся прямо сейчас, пока не поздно!

— А где эти двое? — спросил между тем Черникин. — Они здесь?

Поднялся Захаров:

— Да. Они оба за дверью.

— Я считаю, — повернувшись к Расковой, произнес областной партсекретарь, — случай серьезный, а потому необходимо послушать, что скажут эти двое, не так ли?

Сказано это было с вопросительной интонацией, но в устах вышестоящего партийного чиновника звучало как приказ. Первым Раскова вызвала Коваленко. Тот заикался, бормотал что-то невнятное, из чего нельзя было разобрать ни слова.

Положение вновь спас Захаров:

— Товарищи! Пусть лучше скажет второй, Шапиро!

Не глядя на Раскову, я прошел к президиуму и, обращаясь к Черникину, как по писаному начал заготовленную заранее защитную речь:

— Прежде всего мы с Коваленко хотим поблагодарить вас, товарищ Черникин, за то, что вы настояли, чтоб выслушали и нас. Ведь это право дает человеку великая сталинская конституция. Да, я из Польши, и там тоже есть своя конституция, но, как и во всякой буржуазной стране, она служит только богачам. А нам с Коваленко действительно есть, что сказать. Мы не организовывали никаких тайных сборищ! Какие же это тайные сборища, если в открытом поле у костра собирались сотни людей? И никакой антисоветской, подрывной пропаганды мы тоже не вели. Можно ли назвать такой пропагандой замечательные русские песни, рассказы о том, как по одному царскому слову убивали лучших людей страны, что на царском троне зачастую оказывались немцы? То, что я говорю правду, могут подтвердить многие, кто собирался с нами у костра. Единственное, в чем мы действительно не правы, так это в том, что эти вечера проводились без согласования с нашей партийной организацией. Но можно ли это назвать преступлением? Тем более что мы ведь не собирали никого специально, люди приходили сами. Происходило же так потому, что у нас в нерабочее время некуда себя девать, и каждому хочется культурно развлечься. Как сказал великий русский поэт, после хлеба рабочему человеку нужны стихи, песни. Да, мы пели и сентиментальные песни, но они написаны советскими композиторами и поэтами для бойцов Красной Армии! Если, по утверждению товарища Расковой, эти песни делают людей слабыми и тянут их в прошлые, царские времена, то как же советскому народу с такими песнями удалось победить немцев под Москвой, Сталинградом и в других сражениях Великой Отечественной войны? Мне кажется, проблема в другом. Наш партийный секретарь не хочет идти в массы, не живет в гуще трудящихся. Она сама по себе: любит подолгу проводить время в своем личном вагоне, где ей прислуживают официантки. Недавно я послал письмо товарищу Сталину. Понимаю, у великого вождя есть множество гораздо более важных забот, и тем не менее… Я написал, что меня удивляет, почему наш партийный секретарь не заботится о благе людей. Я прямо спросил товарища Сталина: «Разве кто-нибудь может подумать, что даже вам, величайшему из людей огромнейшей страны, подают завтрак в постель? А вот нашей Расковой подают». И еще я написал так: «По­чему вся наша страна поет новый гимн СССР, а у нас в “Тресте-92” о нем никто и слыхом не слыхивал?»…

Мое сообщение о письме самому Сталину произвело эффект разорвавшейся бомбы. В зале стало так тихо, что, казалось, слышно было, как испуганно бьется у Расковой ее трусливое сердечко.

— Значит, вы утверждаете, — первым прервал тишину Черникин, — что в вашей части не знают гимна нашего государства?

— Думаю, да, — смело ответил я. — За все месяцы, что я тут служу, ни разу не слышал, чтобы кто-нибудь его пел.

— А сами вы знаете гимн? — спросил он.

— Конечно!

— И что же вы о нем думаете?

— Очень сильная вещь! Слова точные, верные, как литые, а музыка очень величественная. Вы ведь сами, товарищ Черникин, знаете — одна неверная строчка может испортить все стихотворение. Представляю, сколько трудностей стояло перед авторами гимна: при минимуме слов надо было отразить и славное прошлое народа, и его великое настоящее, и грандиозное будущее. И авторы сумели решить эту сложнейшую задачу с блеском! В гимне есть все, и все это понятно каждому простому человеку.

Черникин задумчиво почесал в затылке:

— Тот факт, что вы не слышали, как в вашей части поют новый гимн, еще не доказательство, что его у вас никто не знает. Не могу поверить вам, иностранцу, чтобы советские люди не знали своего гимна!.. А ну-ка, Коваленко, спойте нам!..

Коваленко помялся, помялся и наконец, низко опустив голову, пробормотал:

— Не могу. Не знаю слов и музыки. Ни разу не слыхал, ни в тюрьме, ни здесь, в части.

— А давайте проверим, знает ли гимн сам Шапиро, — в третий раз поднялся со своего места Захаров.

Я отлично чувствовал, что наш командир за нас, и, если он сейчас говорит: «Пой!» — значит, надо петь.

Я набрал в легкие побольше воздуха, и:

— «Союз нерушимый республик свободных

Сплотила навеки великая Русь…» — поплыло над залом.

Кто-то пел вместе со мной, но большинство только делало вид. Тем не менее все до единого поднялись и стояли по стойке «смирно». С упоением пела гимн Раскова, на лбу ее блестели капли пота. А я… я пел громче и старательней всех, ведь впервые в жизни мне пришлось петь во имя спасения собственной жизни!

Как только замерли звуки последней строки, первым захлопал Черникин. Все тут же последовали его примеру. И едва ли не энергичней всех аплодировала Раскова. Понимала ли она, что каждый хлопок — это удар в крышку ее гроба?

Черникин сел, остальные тоже.

— Не хотите ли еще что-нибудь сказать? — спросил он.

— Да, хочу, — твердо ответил я. — Не уверен, что товарищ Сталин найдет время ответить на мое письмо, таких посланий он, наверно, получает по тысяче в день. Но прошу вас, секретаря партийной организации такой крупной области, откликнуться на мою просьбу. Всякий человек, оторванный от дома, родных и близких, чувствует себя одиноко, и нет ничего удивительного, что бороться с этим чувством помогают песни о матери, о родном доме, о любимой подруге, о героях-фронтовиках… Так пусть же парторганизация нашей части займет наконец то место, которое должно принадлежать ей по праву, пусть она станет организатором песенных вечеров, а все мы, солдаты части, последуем вашему примеру!

Черникин удовлетворенно кивнул и предложил нам с Коваленко подождать за дверью.

Едва мы снова оказались в фойе, Коваленко так сдавил меня в своих медвежьих объятиях, что я чуть не задохнулся:

— Да ты просто чудо! Чудо! — восклицал он. — Теперь с этой стервой покончено раз и навсегда! Вопрос только во времени. Гад буду, наверняка она теперь жалеет, что заварила всю эту кашу. Дура, не понимала, на кого тянет… Но почему ты ничего не говорил, что написал Сталину?

— А кто писал Сталину? — спросил я с невинной улыбкой.

— Так это был блеф? — внезапно догадался он. — Вот это да! Как ты их купил!

— Еще бы, сработало — лучше не придумаешь!

— А если они потребуют у тебя сталинского ответа?

— Да чего проще! Идет война, тысячи писем теряются в пути, поезда бомбят… Попробуй найди в этой круговерти мое письмецо…

Он обнял меня, поднял и закружил:

— Вот бы мне такого подельника, когда мне пришили четвертак! С твоим умом меня бы враз освободили!

Мы вышли на улицу и стали ждать приговора партийного суда.

— Скажи, — не удержался я, — это правда, что ты задушил человека?

Коваленко приблизил свое лицо к моему и зашептал:

— Ты первый, кому я могу сказать, как все было на самом деле. Ведь мы теперь настоящие кореши? Так вот, во-первых, у меня на то, поверь, была очень веская причина, а во-вторых, у них не было против меня никаких прямых улик. Одни предположения… Если б у них была хоть одна крохотная улика, меня б расстреляли как пить дать. А так, без доказательств, без свидетельств, воткнули двадцать пять лет, и все.

— Но ты и вправду убил? Не сердись, что спрашиваю. Теперь уж все равно, ты ведь свое отсидел, а два раза за одно и то же не наказывают.

И Коваленко рассказал, как все было. Его родители и два младших брата работали, как каторжные, годами откладывая каждую копейку. Наконец им удалось купить клочок земли, тот самый, что был уже обильно полит их потом. Сбылась мечта всей жизни. Но тут грянула революция с ее конфискациями всех излишков хлеба, а по сути — до последнего зернышка, с ее голодом и кровью. С огромными трудами семья устояла во всех этих грозных событиях. Но когда наступила коллективизация, отец с горя забил единственную лошадь и той же ночью скончался от сердечного приступа. А вслед затем приехал какой-то партийный чин, и хозяйство у семьи Коваленко конфисковали в пользу колхоза. Наутро мать Степана не встала с постели, она тоже умерла от горя, обрушившегося на них.

— Я был старшим из всех сыновей, — рассказывал Коваленко. — Две смерти кряду — это для меня было чересчур. А тут мне случайно стало известно, что этот су­кин сын, партийный посланец, должен возвращаться в Москву и поедет из нашей деревни один. Стояла зима, я долго ждал его на морозе неподалеку от вокзала. Он вышел прямо на меня. Я его как схватил, так и держал, пока он не обмяк, а потом закопал тело в снег. Как раз был сильный снегопад, и не осталось никаких следов. У нас все думали, что этот человек давно в Москве, а в Москве, наверно, удивлялись, куда он пропал. Только по весне его и нашли. Ну да там мало чего осталось — крысы да волки постарались наславу. Но кто ж не понимал, что это моих рук дело? Ведь он, падла, разорил всю нашу семью! Вот тебе и весь сказ. Ну что, ты меня тоже обвиняешь?

От ответа меня спасла выросшая в темноте мощная фигура Захарова.

— Это вы, ребята? — окликнул он.

Мы оба подскочили к нему в нетерпении. Вместо ответа он вручил нам по хлебной карточке:

— Считайте, вам здорово повезло, что товарищ Черникин сибиряк и ему понравилось твое, Шапиро, пение. Но пусть это будет для вас хорошим уроком. В следующий раз, когда что-то затеваете, не забывайте о партии.

Затем Захаров взял меня за плечо и отвел в сторону. В лунном свете видно было, что он улыбается:

— И еще вот что: когда снова будешь писать Сталину, дай сперва прочитать письмо мне. Ах ты, хитрюга!

Поблагодарив за поддержку, мы с Коваленко кинулись к продуктовому вагону. Он давно уже был закрыт, но девушки все же выдали нам наш паек за последние два дня. Мы шли и жевали ароматный русский хлеб, и дружба наша становилась вое крепче.

…Уральские горы невысоки, но на крутых подъемах все-таки приходилось цеплять к нашему эшелону второй паровоз, а иногда и третий. До места назначения оставалось совсем ничего. Мы медленно ехали по узкому ущелью, склоны которого были украшены надписями заключенных, прокладывавших эту дорогу. Здесь были вырублены имена людей всех национальностей, иные фамилии с учеными степенями или приписками: «врач», «адвокат», «священник»… Здесь трудился цвет нации, превращенный Сталиным в бесплатных рабов.

Наконец эшелон вполз на запасной путь какой-то маленькой станции и остановился. Напротив стоял другой эшелон, в котором размещался военный госпиталь. В окна были видны раненые.

Раскова, изо всех сил пытавшаяся спасти свою репутацию после злополучного партийного собрания, решила, что мы должны устроить для раненых концерт. Как ни в чем не бывало она явилась к нам в вагон и предложила Коваленко и мне сыграть и спеть что-нибудь «для наших героев». Ребята из нашего и соседних вагонов уже битый час уговаривали нас о том же, но мы отказывались, помня уговор с Захаровым. Вероятно, поняв, в чем дело, кто-то решил действовать через Раскову. А может, это была ее собственная идея? Как бы там ни было, мы согласились .

— Что за баба! — сцепив зубы, прошипел Коваленко, когда Раскова вышла. — Плюнь ей в глаза, а она утрется, будто это Б-жья роса. Ну и нервы!

Когда начало темнеть, все приготовления к концерту были завершены. Ходячие раненые выбрались на воздух и уселись рядом с нашими бойцами прямо на рельсах. Тяжелых вынесли на руках, а лежачие остались в вагонах. Раскова открыла концерт пламенной речью, в которой от всем надоевшего восхваления партии перешла к славословию Красной Армии и закончила поистине настоящим гимном «военному гению маршала Сталина». Наконец, запнувшись, она неожиданно извинилась, что у нас так мало музыкальных инструментов. Несколько раненых с готовностью предложили свои, но мы с Коваленко отказались, потому что успели привыкнуть к нашему дуэту. Первую песню заказала, конечно же, Раскова. Точней, даже не заказала, а объявила:

— Посвящаяется славным советским летчикам!

Коваленко растянул пошире меха, и я тут же вместе со слушателями подхватил замечательную мелодию:

— «Мы рождены, чтоб сказку сделать былью,

Преодолеть пространство и простор.

Нам Сталин дал стальные руки — крылья,

А вместо сердца — пламенный мотор!

Все выше, и выше, и выше

Стремим мы полет наших птиц,

И в каждом пропеллере дышит

Могущество наших границ».

Затем пошла песня о военных моряках, представителях других родов войск. Сменявшие одна другую мелодии, прерываемые зычными гудками паровозов, эхом отдавались вдали. Раненые заметно приободрились и, похоже, хоть на время позабыли о боли. «Трест-92» с радостью выполнял свой патриотический долг.

— А теперь антракт! — внезапно возвестила Раскова. — Пусть каждый, кто хочет, расскажет какую-нибудь интересную историю или случай.

Первым дали слово раненым. В их рассказах война представала во всем своем ужасе, когда воедино сплавлены кровь, грязь, дикая жестокость и самый возвышенный героизм. Навсегда запомнилась мне история, которую поведал искалеченный солдат, воевавший под Севастополем. Их с товарищем неожиданно окружили немцы. Оба мгновенно притворились мертвыми, но один, легко раненный, не смог из-за сильной боли сдержать стона. Тут же один из немцев подскочил к нему и финкой выколол глаза. Немцы загоготали, будто это была веселая шутка, и пошли дальше. «Все равно мне не жить! — кричал несчастный слепой. — Отведите меня на дорогу!» Он кричал, и ругался, и полз к заветной дороге, и успокоился только тогда, когда почувствовал под руками асфальт. Заслышав гул колонны немецких танков, он снял с пояса гранату, выдернул чеку и подорвал себя вместе с головным танком. Дорога оказалась перекрытой. Это дало возможность крас­ноармейцам перейти в контратаку против пехоты противника, а в те дни каждая минута для Красной Армии была на вес золота, шла спешная эвакуация защитников Севастополя.

Как звали этого героя? Был ли он посмертно удостоен какой-нибудь награды? Или как тысячи, сотни тысяч других, так и канул в историю еще один безвестный герой?..


Даже тот факт, что обрезание крайней плоти полезно с медицинской точки зрения, не делает этот акт более понятным, ведь наши отцы делали обрезание не из-за этого. Читать дальше