Статьи Аудио Видео Фото Блоги Магазин
English עברית Deutsch
Автобиографическая книга еврейского подростка из Польши. Издательство Швут Ами

Оглавление

К вечеру я еле держался на ногах. С самого утра мы с Гончаровым, у которого в школе были летние каникулы, работали в кузнице, не покладая рук. Со срочной работой, необходимой для ремонта трактора, мы управились всего за день. Но, несмотря на то, что труд кузнеца крайне тяжел, помогать Гончарову было одно удовольствие: он без устали рассказывал всякие истории, читал стихи и особенно много — своего любимого Лермонтова.

— «…И звезда с звездою говорит», — нараспев цитировал Николай Ефимович. — Это ж и про нас с тобой. Эх, и тошно мне будет, если ты уедешь!

Я уже довольно споро управлялся со своим молотом, каждый удар у меня приходился точно по нужному месту. Да и мускулы мои заметно окрепли. А Гончаров между тем, ухая раз за разом тяжеленным молотом, во весь голос распевал:

— Э-эй, ухнем! Еще-е ра-азик, е-еще раз! …

В один из вечеров, после работы в кузнице я как всегда читал старикам свежую газету. И вдруг на последней странице, где печатались зарубежные новости, наткнулся на короткое сообщение, которое заставило меня не на шутку взволноваться: «Правительство СССР признало польское правительство, возглавляемое премьер-министром Владиславом Сикорским и находящееся в изгнании в Лондоне». Моим слушателям это ничего не говорило, но для меня значило очень многое.

Я так разнервничался, что всю ночь не сомкнул глаз. Снова и снова благодарил я Б-га, что в свое время не уничтожил полностью свой польский паспорт, а оставил от него те две заветные странички, на одной из которых стояла печать польского посольства в Берне. «Подумать только, — твердил я себе, — в Москве скоро откроется посольство Польши! Мое посольство!»

И вот в одной из ближайших газет появилась такая информация: «Советский посол в Лондоне т. Майский вру­чил главе польского правительства генералу Сикорскому верительные грамоты». Это означало возобновление дипло­матических отношений между Россией и Польшей, которые хоть и не были до этого в состоянии войны, тем не менее особой любви друг к другу тоже не питали.

Осенью 1939 года польское правительство было настолько поглощено нацистской агрессией, что когда Красная Армия пересекла восточную границу, не успело даже объявить Советскому Союзу войну; польский посол попросту покинул Москву. Вот тогда-то Молотов и заявил во всеуслышание, что Польша как независимое государство прекратила свое существование, а Сталин присоединил восточные польские земли к своим Украинской и Белорусской советским социалистическим республикам. И вот теперь оба они направляли посла к польскому правительству, находящемуся в изгнании! 3начит, Польша, с рубежа 1920-х годов считавшаяся в СССР — не говоря, конечно, о Германии — врагом номер один, не сегодня-завтра должна прислать в Москву своего полномочного представителя. Так война заставила вчерашних врагов стать дру­зьями.

А как же потерянные поляками территории, которые числятся сейчас за Советским Союзом? В том числе и мой родной город? Останутся ли они после войны частью России? Если да, то я — не приведи Г-споди — превратился уже в советского гражданина.

Всего несколько строчек из «Правды» не давали мне покоя. Вопросы, вопросы, на которые я не знал ответов, роем проносились у меня в голове, повергая в мучительную безысходность. Ждать, как будут развиваться события, было выше всяких сил, тем более что почти каждый новый день еще больше усиливал тревогу: сначала в Москве была образована польская военная миссия во главе с генерал-майором Богушем Жижкой, потом подписано советско-польское военное соглашение и на советской территории начала создаваться поль­ская армия, которой предстояло «плечом к плечу со славной Красной Армией бороться против общего врага славянских народов — фашистской Германии». И, наконец, следом еще одна новость: генерал Сикорский назначил генерала Владислава Андерса командующим новой польской армией, формирующейся в СССР.

Вот тогда-то я опустил в почтовый ящик письмо, адресованное в Москву, в посольство Республики Польша, — с просьбой дать мне возможность вступить добровольцем в польское войско. Я ждал ответа и с ужасом отмечал про себя, что из газет почему-то исчезли все новости, связанные с Польшей.

Между тем истекли все мыслимые сроки, а из посольства так и не пришло никакой весточки. Я объяснил это плохой работой советской почты. А может быть, в огромном потоке писем, которые пишут сейчас все русские, оторванные от своих семей, мое письмецо попросту затерялось? И я написал снова, выразив страстное желание «драться с заклятым врагом под знаменем польского Белого Орла».

Медленно проползли дни томительного ожидания, но результат был тот же: никакого ответа. Теперь я винил посольство в плохой организации дела. Или оно еще не успело развернуть свою работу как следует? Но тут мне пришла в голову новая мысль: а что, если наша деревенская почтальонша отнесла мое послание не в районное почтовое отделение, а в районное отделение НКВД! Вполне возможно, что впервые в жизни увидев конверт, на котором стоит адрес иностранного посольства, она решила исполнить свой долг «перед товарищем Сталиным и социалистической Родиной», недаром ведь любой человек, находящийся в России на государственной службе, являлся официальным или неофициальным агентом НКВД.

Я написал третье письмо, в котором, указывая номер своего паспорта, прямо спрашивал: как записаться добровольцем в польскую армию? В тот же вечер я тихонько вывел из конюшни свою любимую Белянку и поскакал за пятнадцать километров в Буинск. Там я собственными руками опустил письмо в почтовый ящик и вернулся в Коробку.

Однако и в третий раз мои ожидания оказались напрасными. А в газетах тем временем так и не появилось ни одного нового сообщения о формированиях генерала Андерса.

Теперь я начал сомневаться в надежности русской сельской почты. Кто знает, а вдруг и она имела указание не пересылать в иностранные посольства никаких писем, поскольку изначально предполагалось, что такие контакты чреваты шпионажем? Неровен час, и это мое письмо лежит сейчас где-нибудь в архивах НКВД! Ну, а уж там, не умея читать по-польски, должно быть, просто разорвали мое послание на мелкие клочки или в лучшем случае отправили в Москву для перевода. Догадки, одна страшней другой, терзали меня неотступно.

В конце концов я решил, что самое надежное — опустить письмо прямо в московский почтовый вагон. Однако ближайшая железнодорожная станция находилась в Чапаевске, примерно в семидесяти пяти километрах от Коробки! День за днем я бился над решением одной и той же задачи — как попасть в Чапаевск?

Как-то вечером, когда мы со стариками читали газету, к нам подскакал на красивом бело-сером жеребце какой-то незнакомец. Впрочем, старики его хорошо знали и встретили уважительно, из чего я тут же заключил, что это какой-то начальник. Когда же назвали товарищем Сумматовым, я понял, что это и есть отец Сулейки. И верно, стоило только хорошенько присмотреться и нельзя было не заметить, насколько дочь похожа на своего отца.

Пошутив со стариками о том о сем, Сумматов попросил продолжать чтение. Но едва я начал снова читать, прервал меня:

— Скажи-ка, товарищ Хаим, а что бы ты сделал с Гитлером после того, как мы его поймаем?

Пока я раздумывал, старики, рьяно задымив самокрутками, наперебой стали предлагать:

— Раздавить эту гадину, и дело с концом!

— Разрезать на мелкие куски вместе со всей его бандой!

А калека-инвалид под гул всеобщего одобрения сказал:

— Так эт-та, пусть будет так, как решит товарищ Сталин.

Сама постановка вопроса была поразительна. Последние вести с фронта были из рук вон плохи: немцы стояли на подступах к Москве, — а тут сидят и рассуждают, что делать с Гитлером, когда он будет схвачен. Неужто они не понимают, насколько тяжело положение России? Но татарин, он-то уж наверняка отдает себе отчет, насколько фантастичны сейчас все эти прожекты. Нет, это наверняка очередная уловка, трюк, чтобы лишний раз проэкзаменовать нашу лояльность. Трудно было поверить, чтобы народ вот так слепо и убежденно, несмотря ни на что, уповал на свою победу. Они что, забыли о приближении русских морозов или, наоборот, надеялись, что генерал Зима поможет России?

— По-моему, убивать Гитлера было бы ошибкой, — сказал я. — Этак бы он слишком дешево отделался. Эт-та, я бы — само собой, с одобрения товарища Сталина — посадил его в клетку, установил бы эту клетку в Кремле и разрешил всем, кто захочет, прийти и плюнуть в рожу этой сволочи, колоть его иголками …

— Прекрасная идея, — похвалил Сумматов, вроде бы довольный моим предложением. — Я — отец Сулейки, — и он протянул мне руку.

— А я — Хаим.

— Да я уж знаю, — сказал он, дружески улыбаясь. Затем кивнул на прощание и ускакал прочь.

Конечно же, Сумматов приезжал в деревню не для того, чтобы посмотреть, кто такой Хаим. Утром на стене правления колхоза появились два плаката. Один гласил: «Щедро накормим героических защитников на­шего социалистического Отечества!» Другой призывал дать хлеб блокадному Ленинграду. С быстротой молнии распространился по Коробке слух о новом приказе — удвоить поставки зерна государству! До сих пор зерно сперва отвозили в Буинск, отныне, чтобы ускорить дело, его решили отправлять прямо на железнодорожную станцию, в Чапаевск.

Вот он, желанный случай! Теперь-то уж я смогу добраться до почтового вагона на законных основаниях.

Обычно зерно отвозил Виктор Алексеевич Захаров. Если отправляли одну телегу, старик ехал в одиночку, если две — ему помогал его старший сын. Но с увеличением поставок из-за блокады Ленинграда телег дол­жно было стать явно три, а значит, у меня есть верный шанс оказаться третьим возницей.

Я тут же кинулся к дедушке Антону с просьбой доверить мне это поручение.

— А тут уж как Алексеич решит, — развел руками колхозный председатель.

Не теряя времени, я побежал к Виктору Алексеевичу.

— Нет, — отрезал Захаров. — У меня два сына, они и поедут.

— Но, Виктор Алексеич, — не унимался я, — ведь Семену всего пятнадцать, а Володе и того меньше, двенадцать. Как они управятся на разгрузке зерна?

Захаров был непреклонен:

— Сам разгружу, они только повезут.

Не солоно хлебавши, вернулся я к Антону Григорьевичу.

— Дорогой мой Хаим, — пожимая плечами, вздохнул он, — ничем не могу тебе помочь. Доставку зерна из нашей деревни партия доверила Захарову.

Вот еще одна загадка. Алексеич едва умел читать и писать, членом партии он быть никак не мог. Тогда почему же именно ему, одному из всей деревни, доверили столь ответственное дело? Но попасть в Чапаевск я должен был во что бы то ни стало. От этого всецело зависела возможность уйти на фронт, причем не в русской, а в польской форме.

Я снова отправился к Захарову и стал его уламывать.

— Да чего тебе дался этот Чапаевск? — удивился Алексеич.

— Никогда там не был, очень хочется, прежде чем уйду в армию, повидать этот город, — соврал я. — Все-таки большой город, со своими достопримечательностями, историческим центром, опять-таки и рынок хочется увидеть.

— Вот призовут, тогда и увидишь, — лаконично ответил старик.

— Ну, если по-честному, — наконец «признался» я, — мне позарез надо попасть на тамошний толчок. Хочу сменять муку на несколько «катюш».

Распространенное имя Катюша служило у русских названием не только новейшего ракетного оружия, но и множества всяких мелких безделушек. Я имел в виду зажигалку. В стране, где обычные спички были страшным дефицитом, нужда — мать изобретений — произвела на свет «катюшу», состоявшую из стального брусочка, на который накладывался кусочек ваты; оставалось только чиркнуть по брусочку острым камнем, чтобы возникла искра. Впрочем, легче рассказать об устройстве этой зажигалки, чем применить по назначению. Иногда чиркать приходилось столько, что камень крошился в руках, а вата так и не загоралась. Недаром у «катюши» было и второе название — «годовщина».

Еще в мой первый день работы на МТС один механик предложил мне такую «катюшу», но, не подозревая, насколько это ценная вещь, я тогда отказался. Однако сейчас я был без нее как без рук: каждое утро надо было чем-то разжечь огонь в кузнице. Деревенские сноровисто расщепляли спичку на четыре тоненькие лучинки (конечно, в целях экономии), а у меня, сколько я ни бился, ничего не получалось. Даже когда я пытался расщепить спичку надвое, сера почему-то моментально отскакивала. Правда, по субботам это было мне даже выгодно: я всякий раз заявлял, что не мог разжечь огонь, потому что испортил спичку. Короче, в субботы, не говоря уже про праздники, я никогда не работал в кузнице.

— А зачем тебе несколько «катюш»? — удивился Захаров.

— Дружкам хочу подарить, — снова соврал я.

— А, ну-ну. Ладно, давай свою муку, я тебе сам ее сменяю.

Тут уж мое терпение окончательно лопнуло:

— Я чувствую, есть какая-то причина, по которой вы не хотите меня брать с собой, и уж будьте покойны, я разузнаю, какая!

На самом деле у меня не было никаких реальных подозрений, но при виде враз изменившегося лица Алексеича я понял, что угодил в самую точку. А тут еще вышла из дома жена Захарова:

— Да ты не бойся, — начала она успокаивать мужа, — он тебе не помешает. Пока ты будешь сгружать зерно, Хаим попасется на толчке. Глядишь, и тебе «ка­тюшу» раздобудет.

Долго ли, коротко ли, но старик согласился-таки взять меня третьим возницей. Я так обрадовался, что чуть не кинулся целовать его в заросшую щетиной физиономию.

…Мы ехали цепочкой: Алексеич на первой телеге, Семен на второй, а я на третьей. Час за часом мы ползли вперед. Чуть не всю дорогу можно было спокойно спать. Разве что на спусках старик вдруг кричал:

— Тормоза!

И тогда мы трое соскакивали на землю и втыкали в заднее колесо палку, чтобы телега не покатилась вниз слишком быстро и не разбилась.

После первой ночи пути, с восходом солнца я принялся за очередное письмо в посольство. Я вложил в него все свое самое сокровенное — ненависть к немцам, польский патриотизм, ну и, конечно, паспортные данные.

«Уважаемый пан! — писал я. — Историки часто утверждали, что Польша обычно побеждала в восстаниях, но проигрывала в войнах. Нам, полякам, это известно как никому другому. Однако историки должны признать, что, борясь с нацизмом одновременно как изнутри, так и извне, наша любимая родина под славным Белым Орлом победит всенепременно!» Затем, для страховки — если письмо вдруг попадет в руки к русским — я приписал: «Вместе со славной Красной Армией под руководством Сталина мы разобьем врага навечно».

Памятуя о болезненном чувстве, с которым поляки относятся к коммунизму, я решил добавить, что являюсь бывшим студентом ешивы. Написал, само собой, и про то, что со здоровьем у меня все в порядке, что умею хорошо править лошадьми, а если наша новая армия получит бронетанковую технику, то к тому же смогу пригодиться как тракторист. «Вышлите, пожалуйста, повестку или какой-нибудь иной документ военному коменданту города Буинска или прямо мне», — так заканчивалось мое послание.

Для большей надежности я написал письмо в двух экземплярах, намереваясь отправить их с разными почтовыми поездами. Меня только беспокоило, удастся ли подойти к вагонам: говорили, будто на платформы без билета и специального разрешения на поездку никого не пускают. Так ли это, разузнать было не у кого. Мои попутчики были уверены, что я еду лишь для того, чтобы попасть на барахолку.

Наконец дорога выровнялась. Алексеич слез со своей телеги и велел сыну пересесть на его место. Лошади, не останавливаясь, продолжали брести вперед. Семен побежал и взобрался на отцовское сидение, а старик подсел ко мне.

— Я хочу дать тебе несколько советов, — сказал он. — На случай, если тебя заарестуют.

— За что?! — ахнул я.

— За спекуляцию, понятное дело, — невозмутимо ответил Алексеич.

И он стал растолковывать мне, что вся производимая в стране продукция распределяется среди народа государством. И цену всякому продукту назначает тоже государство, причем одну и ту же, не учитывая ни национальные, ни климатические особенности той или иной местности. Никакие посредники между государством и покупателями не допускаются. Однако на колхозном рынке, который на самом деле является настоящим черным рынком, крестьянам разрешается продать то, что они вырастили на своих личных приусадебных участках.

— Ну, а ты-то не крестьянин, никакого приусадебного участка у тебя нет, да и не похож на крестьянина ни капельки. Так что милиция тебя с твоей мукой может сцапать за здорово живешь. А спекуляция у нас в стране это знаешь что? Все равно что саботаж! — И он пристально, испытующе посмотрел на меня.

— Что ж тогда делать? Можно, я сошлюсь на вас, чтобы вы подтвердили, что я и вправду колхозник, а никакой не спекулянт?

— Нет-нет, ни в коем разе. Я буду занят на разгрузке, а там вооруженная охрана, никого не впускают и не выпускают. Да и больно надо милиционерам разыскивать какого-то Захарова или того похлеще — запрашивать Коробку. Даже коли они на это пойдут, то пока получишь ответ, тебя уж давно засудят лет на пять и запакуют в Сибирь.

— Раз так, я, пожалуй, на рынок один не пойду, даже вообще не буду туда соваться, — рассудил я. — …А может, вы просто хотите меня припугнуть, чтоб я помог вам разгрузить зерно?

Старик не спеша свернул самокрутку и важным тоном опытного адвоката изрек:

— Да нет, на рынок идти можно, даже одному. Но если зацапают, говори: мол, украл, эту муку. Муку кон­фискуют, а тебя отпустят.

Я подскочил;

— То есть как?! Вы хотите, чтоб я возвел на себя напраслину? Сказаться вором, когда я за всю жизнь не украл ни крошки? — закричал я и стегнул что было силы свою Белянку, будто она было в чем-то виновата.

Если б я только мог сказать Захарову, что никогда не соглашусь пойти на такое хотя бы уже потому, что арест перечеркнет все мои планы попасть в армию и с оружием в руках бить немцев!

А старик сидел рядом и невозмутимо попыхивал крепчайшим самосадом, давясь то ли от дыма, то ли от смеха.

С тем же адвокатским терпением он снова стал наставлять своего несмышленого клиента:

— Дело, видишь ли, вот в чем. В Советском Союзе так уж заведено — коли ты что-то украл, значит, сильно в этом нуждался. Иначе б разве ты пошел на воровство? С другой стороны, тот, кого ты обчистил, возможно, был не очень-то заинтересован в украденном. Будь иначе, охранял бы свое добро хорошенько, верно? А потому, с какой же стати милиции тратить время на такие пустяки? Совсем другое дело спекуляция. Она может привести к подрыву нашей советской власти. Спекулянт — паразит, он способен развалить всю экономику. Оттого-то милиция за спекулянтами следит с особой строгостью. Говорю тебе: если милиционеры тебя заарестуют, делай, как я сказал, — позабудь про совесть, тверди, что ты вор, и все обойдется!

Он соскочил с моей телеги и опять пересел на свою. Как тут было не вспомнить главную цель коммунистической утопии «От каждого — по способностям, каждому — по потребностям!» Советский режим как никакой другой был далек от этого постулата во всех сферах, за исключением одной: закон «светлого будущего» использовался ворами и был санкционирован милицией. Впрочем, государство тут, собственно, нисколько не проигрывало: ведь все конфискованное оставалось за ним!

Мы несколько раз останавливались, чтобы дать отдых и корм лошадям. Пока мы подкреплялись черным деревенским хлебом и свежими огурцами, распряженные лошади пощипывали на лужайке траву.

Но вот солнце снова стало клониться за деревья.

Тьма обступила нас со всех сторон. Оставалось только поражаться, как Захарову удавалось не сбиваться с дороги. Когда из-за туч выглянула наконец полная луна, мы уже одолели, по моим подсчетам, половину пути. Расстояние я прикинул по торбам с овсом для лошадей: они были наполовину пусты.

Тем временем Алексеич предложил мне лечь прямо в телеге и поспать. Дорога впереди, по его уверению, была ровная, и тормозить не придется. Неожиданная заботливость показалась мне странной, но тем не менее я тихо произнес вечерние молитвы и улегся.

Сон был настолько ярким, что мне казалось, я грежу наяву. Я видел себя в военной форме, возвращающимся домой верхом на лошади, а потом вдруг даже на танке! Как гордятся мной родители, вся семья, когда я рассказываю им о своих подвигах в сражениях с немцами! Внезапно я вспомнил о бедном маленьком Носсоне, о том, как мучительно он умирал от немецкого осколка. Я буду стараться. Возможно, я стану офицером и поведу на врага еврейский батальон.

Впрочем, сам бой, тем более в офицерском звании и во главе целого батальона, трудно было представить себе даже во сне. Мешала всем известная дискриминация евреев в офицерском корпусе польской армии. До войны каждый поляк, идя в армию после окончания высшего учебного заведения, автоматически зачислялся в офицерскую школу. Однако армия не желала, чтобы ее «разлагали евреи», а потому при приеме выпускников вузов в офицерские школы исключение делалось только для евреев-врачей. Если же среди офицеров тем не менее оказывался какой-нибудь «носатый» средних лет офицеришка, его всеми правдами и неправдами выпроваживали в запас. Вот и получилось, что к началу войны подавляющее большинство еврейской интеллигенции в Польше не имело военной подготовки.

«Ну, теперь-то мы уж извлекли из этого урок, — рассуждал я, — а потому какие могут быть помехи, чтобы мне вернуться домой после победы в наградах и в звании офицера?»

Потом я провалился в сон без сновидений и не знаю, сколько проспал. Очнулся я оттого, что телега перестала трястись, мы стояли. Я открыл глаза и первое, что увидел, — Алексеич с Семеном, крадучись, стаскивают с одной из телег мешок. 3атем то же самое они проделали еще с одним мешком, но уже со второй телеги. Я боялся шевельнуться, чтобы не выдать себя. Оба мешка тем временем были отнесены в поле и спрятаны в зарослях кустарника. На этом операция не закончилась. Отец с сыном освободили два полупустых мешка с овсом, наполнили их камнями, валявшимися на дороге, и уложили оба эти мешка туда, где обычно хранится у возниц корм для лошадей, — под свои сидения.

Вот почему Захаров так упорно не хотел брать меня с собой! Ему не нужен был лишний свидетель. Но как же удастся старику выйти сухим из воды? Ведь каждый мешок еще в Коробке был тщательно взвешен и вес его записан в накладной, которую предстояло предъявить на приемном пункте.

Пока я терялся в догадках, Алексеич с сыном спрятали мешки с камнями и тронулись в дальнейший путь. Я по-прежнему не подавал виду, что проснулся. «Как же он, должно быть, беден, этот Захаров, — размышлял я, лежа в телеге, — если рискует жизнью, воруя зерно из военных поставок! Подумать только: раз партия доверила ему столь важное задание, значит, она считала его самым верным в Коробке человеком. А он тут же ее и обманывает. Да и в самой деревне все почему-то избегают Захарова, фактически он в Коробке изгой…»

В конце концов на горизонте появились первые светлые мазки. Прошло еще немного времени, и выглянуло солнце. Сперва оно было бледно-желтым, потом белым и наконец стало бело-красным. Оно излучало радость, тепло, доброту и было прекрасно. Сколько раз в России я был свидетелем восхода солнца, и всякий раз меня поражало это чудо создания, и становилось жаль горожан, лишенных счастья видеть столь величественную картину.

— Вставай! Вставай! — Голос Алексеича вернул меня к реальности. Я сел и взял в руки вожжи. — Подъезжаем! — оборачиваясь, крикнул старик. — Видишь водонапорную башню? За ней рынок и есть. Мы проедем мимо. Соскакивай и дуй туда. Как выменяешь свои «катюши», шагай по нашей колее и упрешься в приемный пункт. Мы там будем стоять у ворот, ждать очереди. Давай, не теряй времени, а то потом часовые не пустят, там пропускают только, у кого телега с грузом.

Как и в большинстве русских городов, улицы в Чапаевске были немощеные, без тротуаров. Кирпичных домов, которые наверняка принадлежали официальным учреждениям, насчитывалось всего несколько, остальные были из бревен и не знали краски.

Когда я слез с телеги, Алексеич неожиданно предложил:

— Нет, лучше так: подождешь нас тут. Заберем тебя на обратном пути.

Я огорчился: уж очень мне хотелось посмотреть, как старик выкрутится со своими мешками, наполненными камнями.

Издали, не заходя на рынок, я увидел, как суетятся крестьянки, пытаясь продать свои нехитрые продукты. Но тут же повернул к железнодорожной станции. Как я и ожидал, на платформу 6ез билета не пускали. Правда, правило это соблюдалось лишь перед отправлением местных поездов, потому что скорые не останавливались, толь­ко замедляли ход, чтобы с платформы успели кинуть мешки с почтой.

Ровно в десять появился скорый из Куйбышева. Он шел достаточно медленно, и я успел бросить в щель почтового вагона свое письмо. Я побродил по городу и в полдень, дождавшись московского поезда, отослал с ним второе письмо. Теперь я был в полной уверенности, что хоть одно из моих посланий достигнет адресата и скоро мне удастся надеть польскую военную форму и вступить в бой с немцами.

На переполненном рынке я без труда высмотрел мужчину в грязной промасленной одежде, явно механика с местной МТС. Он охотно продал мне несколько «катюш», и я поспешно выбрался на улицу, надеясь, что Захаров еще не успел сдать зерно и я сумею увидеть, как он будет договариваться с весовщиком.

Мне удалось поспеть как раз вовремя. Правда, жен­щина с винтовкой, охранявшая ворота, внутрь меня не пропустила, но и не отогнала, так что мне все было отлично видно.

Алексеич взял под уздцы первую лошадь и повел ее к приемщику. Тот зафиксировал показания на весах, включая мешки и саму телегу. После этого Алексеич отвел лошадь с телегой к самому складу, и они с Семеном сгрузили мешки. На обратном пути весовщик взвесил пустую телегу и в накладной второй вес отнял от первого. Вот тебе и «приход»! Но как же проскочит на складе мешок с камнями? Я в этот миг и разгадал всю хитрость Захарова: он и не думал сдавать камни вместо зерна, пустая телега стояла на весах, а мешок с булыжниками, под видом корма на обратный путь, был перекинут через круп лошади!

Увидев меня у ворот, Алексеич удивился, но злиться не стал. Он был в хорошем настроении и беспрестанно улыбался. Что ж, и у меня на душе было радостно: я уже видел себя на полях сражений.

— Может, дадим лошадям отдохнуть, а сами посмотрим город? — спросил я.

Но старик отверг мое предложение:

— Какой лошадям отдых в городе? Им трава нужна.

И то правда: какой уж тут отдых, когда на спине у тебя мешок с булыжниками!

На краю города мы остановились. Алексеич скрылся в какой-то избе, но очень быстро вернулся, неся под рубахой бутылку самогона. Не успели мы миновать последние дома Чапаевска, как старик принялся праздновать выгодно прокрученное дельце: он то и дело прикладывался к бутылке и, по всему чувствовалось, очень был доволен собой.

— Ну, где моя «катюша»? — вдруг вспомнил Алексеич. — Ты ж обещал и на меня одну раздобыть.

Я отдал ему его зажигалку, но он тут же кинул ее Семену.

— Давай, выпей! — то и дело приставал ко мне старик.

Чем больше я отказывался, тем упорней он уговаривал:

— Ты меня обижаешь! — хрипел Захаров.

Наконец до меня дошло, отчего он так настаивает: старику во что бы то ни стало требовалось, чтоб я уснул, ведь мы приближались к тому месту, где спрятаны украденные мешки с зерном. Делать было нечего, и я притворился, будто пью самогонку большими глотками. Спустя некоторое время я послушно запросился на боковую. Захаров «великодушно» согласился, и когда мы подъехали к заветным кустам, они с Семеном, удостоверившись, что я сплю, взялись за дело. Сперва они вытряхнули из обоих мешков камни и сложили их за кустами до следующей поездки, а затем достали свой клад и запихнули его под сидения.

Мы проехали уже довольно много, мне надоело притворяться. Я сел, но для большего эффекта потянулся и зевнул. Старик снова был в отличном расположении духа и одну за другой пел песни.

Вскоре окружавший нас лес кончился, впереди, до самого горизонта лежало поле. Захаров решил остановиться и пустить лошадей на волю — пощипать травки и попить из ручья. Он быстро распряг свою кобылу и подошел помочь мне. Все это время меня снедало любопытство, и вот теперь, видя, что старик по-прежнему весел, я в конце концов не удержался:

— Виктор Алексеевич, вы мне давеча сказали, что если один крадет у другого, милиция вмешиваться не будет. А если кто-то ворует у колхоза? Или у государства?

Захаров презрительно сплюнул:

— У колхоза или государства, говоришь? Ха! Это уже не воровство, а саботаж, контрреволюция, подрыв экономики! За кражу каких-нибудь пяти кило картошки можно схлопотать пять лет!

Внезапно он побледнел как полотно, а его маленькие глазки, казалось, вот-вот выскочат из орбит. Ох, лучше бы я не лез со своими вопросами. Но было уже поздно. Стоило мне только отвернуться, чтобы снять с Белянки упряжь, Захаров кинулся на меня сзади, и не успел я опомниться, как уже лежал на спине, а Захаров сидел на мне верхом, держа в руке нож. От него несло чем-то кислым и к тому же изо рта пахло самогоном. Я почувствовал, как нож уперся своим острием мне в горло.

— Хочешь повидать маму с папой? — прошипел сквозь зубы Захаров. — Ну?

Я не в силах был выдавить из себя ни звука. Но надо было сказать хоть что-то, чтобы попытаться спасти себе жизнь.

— Конечно, — с трудом прошептал я. — Но что я сделал?

— Дело не в том, что ты сделал, а в том, что ты знаешь! А знаешь ты слишком много. Я с самого начала не хотел тебя брать. Вот и влип. Ну, прощайся с родителями!

— Но… Но… — задыхался я. — Виктор Алексеич, о чем вы? Я ничего не знал. Мы же друзья!

— Друзья?! — завизжал он. — Ха-ха-ха! Да я похороню тебя прямо здесь, в лесу. Вот и вся дружба.

Я попытался отговорить его от этой сумасшедшей идеи, но тут заметил, что лежу совсем рядом с Белянкой, стоит оводу или слепню укусить ее за ногу, и она ударит меня копытом прямо в живот.

— Но, Белянка! Но! — крикнул я громко, как только мог, и лошадь, слава Б-гу, отошла.

— Я тебя зарою прямо здесь! — не унимался Захаров. — И никто никогда не догадается, где ты валяешься. А в деревне скажу, что ты сбежал. Глаза его горячечно сверкали. «Типичный взгляд убийцы, смотрящего на свою жертву», — мелькнуло у меня в голове. Собрав все силы, я попытался отпихнуть его руку, но куда там… И тут Захаров занес нож. Для последнего удара. Не отрывая глаз, смотрел я на мерцающее острие и уже начал шептать: «Шма…», — как Семен вдруг подскочил к отцу, схватил его за руку и завопил на всю округу:

— Не смей! Я пойду в милицию! Я все расскажу в деревне! Ты не сделаешь этого! Он мой друг! Отпусти его!

С новой надеждой попытался я перехватить руку убийцы, но даже вдвоем с Семеном мы были слишком слабы, чтобы справиться с Захаровым.

— Ты что, станешь доносить на собственного отца? — с искаженным от злобы лицом заорал Захаров сыну.

— Стану! Не надейся — стану! Так что и меня убивай! — слезы градом катились по щекам Семена.

— Но не могу же я оставить эту гниду в живых! — не сдавался Захаров. — Если он проговорится, мне, сы­нок, десятка обеспечена.

— Нет! — опять закричал Семен, почувствовав, что отец заколебался. — Хаим не проговорится. Он мой друг и не донесет на тебя!

Собственный сын пошел против него. Это, видимо, настолько поразило Захарова, что я ощутил, как ослабла его рука. Тогда я со всей силы оттолкнул его и мгновенно вскочил на Белянку. Еще секунда, и я уже скакал, отчаянно молотя ее пятками по бокам.

Я был уже довольно далеко, когда услыхал, что Семен зовет меня. Я оглянулся: он скакал за мной вдогонку. Белянка перешла на шаг, и очень быстро Семен поравнялся со мной.

— Хаим, вернись! — умолял он. — Если ты не вернешься, отец заявит, что ты сбежал на колхозной лошади.

— Как?! Он на меня заявит? Да он чуть меня не убил! И ты прекрасно знаешь, за что!

— Но, Хаим, кто же тебе поверит? — Он опустил глаза. — Или ты думаешь, что я покажу на своего же отца?

Он был прав: никто мне не поверит. Больше того, Захаров еще будет смеяться над моими обвинениями и говорить, что уж если б он и вправду хотел меня убить, так уж наверняка бы убил. И как я докажу всю подлинность операции с камнями? Захарову, как бы там ни было, доверяла партия, а я кто такой?

— Ты что же, хочешь, чтобы я вернулся и он меня все-таки зарезал? — устало спросил я.

— Вот, — Семен протянул мне нож.

Я взял его. Он был еще теплый. У меня мороз прошел по спине. Еще немного, и на нем была бы моя кровь. И закопали бы меня тут в поле, и никогда не видать бы мне моих родных, и никто бы не узнал, где моя могила.

Тем временем Семен повернул лошадей. Медленным шагом мы возвращались к Захарову. Я уже не сопротивлялся.

— Ты сейчас отца не узнаешь, — уверял Семен. — Сидит и плачет, как маленький. Он всегда так: сперва буянит, а потом не знает, куда деваться со стыда. Сколько раз он бил маму, брата, меня… И каждый раз потом плачет. А все из-за самогонки.

Я положил ему руку на плечо:

— Спасибо тебе, ты спас мне жизнь.

Семен крепко сжал мою руку:

— Слушай, Хаим, сколько я слышал, что отец угрожает кому-то смертью, но никогда еще он никого даже не ранил. Эт-та, а ведь он тебя и вправду чуть не зарезал! Это счастье, что у него ничего не вышло. Я так рад!..

— Я тоже, — вяло ответил я.

Захаров сидел на своей телеге. В одной руке он держал бутылку с самогоном, а другой размазывал по лицу слезы.

— Ты прости меня, голубчик… — говорил он, борясь с рыданиями. — Я б никогда тебя не тронул… Тем более на глазах у сына…

Я будто не видел его. Молча запрягли мы с Семеном всех трех лошадей и тронулись в путь.

Через час Захаров слез со своей телеги и пересел ко мне. На всякий случай я не выпускал из рук нож. Но Алексеич вновь принялся молить о прощении, и я понял, что намерения у него самые мирные.

— Эх, парень, — жаловался он, — в нашей стране все воруют. То есть все, кроме Сталина. Да и то, потому что ему нет на то нужды, вокруг и так все его, вся страна. — Он обнял меня одной рукой и грустным голосом продолжал: — Мы просто-таки вынуждены воровать, иначе не проживешь. Взгляни, к примеру, на меня — у меня восемь детей. Два сына уже женаты, сейчас воюют. А жены их, эти городские шлюхи, притащились ко мне и привезли четырех ублюдков. На, дед, корми внучат! Ты себе только представь: еще четыре рта! Невестки твердят, что в городе голодают, особливо дети. Не верю я им ни чуточки, Хаим! Уверен, они попросту хотят избавиться от своих ребятишек. А как прикажешь кормить всю эту ораву? Думаешь, если мы живем на земле, так у нас закрома ломятся? Я вначале и сам думал: жратвы будет полным-полно. Ведь Сталин нам это обещал. Он сказал: «Зачем крестьянину целый день работать, а потом приходить к себе домой и снова браться за работу, кормить скот и всякое там прочее? Не лучше ли разделить обязанности между всеми и жить коллективом, в колхозе? Восемь часов трудишься, а потом наслаждайся жизнью!» Дурак, я был первым в нашей деревне, кто ему поверил. Первым записался в колхоз. Даже помогал избавиться от тех, кто был против. Правду сказать, и терять мне было нечего, у меня сроду ни черта не было. Даже землю я всю жизнь арендовал, был издольщиком. С тех пор, как сколотили у нас в Коробке колхоз, прошло уже двенадцать лет, а мне наши деревенские до сих пор не могут простить! Но чтоб подойти и сказать обо всем прямо в глаза — это нет! Боятся меня, потому что за мной партия! Но я-то знаю, чего они хотят. Все бы с радостью зажили, как в былые времена. Даже крепостное право лучше, чем колхозы. У каждого был тогда свой клочок земли и, хотя работали на помещика, были счастливы… А впро­чем, чего это я тебе морочу голову всякими глупостями? Послушай, голубчик, нельзя человека наказывать за воровство, когда все вокруг воруют: и прокурор, и судья, и милиция. Но если поймают, тогда — да, накажут. Вот ты скажи, когда у кого-то день рождения, что ему у вас желают?

Захаров вдруг осекся и умолк. Что он имел в виду? Несмотря на то, что он еще не успел протрезветь, в рассуждениях его был большой смысл. Только при чем тут день рождения?

— Ну хорошо, — снова очнулся Алексеич, — вот чего ты сам пожелаешь человеку в его день рождения?

— Долгих лет.

— Это у вас, а у нас не так! Мы желаем только здоровья. «Много лет» даст Сталин. Он может ой как много дать: пять лет, десять, пятнадцать, двадцать, и все — в Сибири! Вот ты, парень, и ответь мне: был бы ты счастлив, если б Сталин сослал меня, куда Макар телят не гонял, лишь за то, что я украл пару мешков зерна, чтобы прокормить свою голодную ораву, а?

Слезы катились по его рябому лицу. И тут я заметил, что и мне слезы застилают глаза. Очень жаль было этого человека. И это после того, как он совсем недавно хотел меня убить!

— Виктор Алексеич! — сказал я. — О чем вы говорите! Я ничего не видел и ничего не знаю. Забудем об этом.

Старик расцеловал меня и тут же опять предложил глотнуть из бутылки. Я вежливо отказался.

До чего же точно в свое время определил Гончаров русский характер: «Если любит — зацелует чуть не до смерти, но уж если ненавидит — неровен час, и ножом пырнет!»

Но вот наконец и наша Коробка. Мы расстались, и Захаров с Семеном свернули к своей избе, а я поехал дальше, в другой конец деревни.

Вокруг было пустынно, ни один человек не попался мне навстречу. Я остановился у конюшни, напоил Белянку и дал ей овса. По дороге домой я вдруг заметил вдалеке торжественно шествующую через поле процессию и направился в ту сторону. Вскоре до меня донесся женский плач. Что такое, уж не хоронят ли кого? Но нет, не видно ни телеги, ни покойника. Петр, сгорбленный хромой пастух, шел впереди, на нем буквально повисли трое его ребятишек, а следом 6рела жена и все остальные обитатели деревни.

Я ускорил шаг.

— Не забывай детишек-то, которых мы вырастили! — зашлась в стенании жена Петра, и все бабы тут же громко заголосили. Одна мольба следовала за другой, и всякий раз скорбный хор откликался новыми рыданиями. — Помни, что я тебе обеды варила, и пироги пекла, и ноги твои мыла! Ох, жену да детишек не забывай! Только воротись — я тебе снова буду ноги мыть, а если даже побьешь, слова не скажу! Хоть калекой, а воротись! Ждать тебя буду! Пускай даже без рук, без ног — только бы живой!

Петр уходил на войну. И как прежде других мужиков, провожали его всей деревней. Должно быть, совсем плохи у русских дела, если забирают на фронт таких как Петр, которому наверняка за пятьдесят.

Я остановился. Когда женщины, проходя мимо, смо­трели на меня, я прочитал в их глазах осуждение. Сердце мое разрывалось от стыда при виде этого людского горя. Как тут было не понять: жалея Петра и его старуху, каждая из женщин плакала по своему мужу. Но чем доказать, что я вовсе не прячусь в их деревне от мобилизации? Может, они сами понимают, что я неоднократно просился на фронт, ведь немцы уничтожают мой народ первым. Как объяснить, что я западник, а потому мне не доверяют служить в русской армии?

За околицей каждый попрощался с Петром отдельно. Вслед за стариками и подростками я тоже обнял его и пожал руку.

— Петр Павлович! — громко сказал я. — Как бы мне хотелось быть сейчас на вашем месте! Сколько раз просился я на фронт — не пускают! Обещаю: лично буду заботиться, чтобы, пока я здесь, у ваших были и сено для коровы, и дрова.

Петра мои слова заметно тронули, да и всех деревенских вроде бы тоже.

— Я ведь, кроме нашей деревни, почти и не бывал нигде, — произнес Петр и поцеловал меня, — евреев никогда не встречал, ты — первый. Но судя по всему, они хорошие, добрые люди. Видать, и вправду Б-гом избранный народ! Спасибо тебе, дружище! Да, ты уж будь добр, присмотри за дровами и сеном у моих.

С этими словами он влез на телегу, жена его поместилась рядом, и возница повез их в райцентр, в военкомат.

Когда телега исчезла из виду, все тихо разбрелись. По избам шли молча, словно придавленные тяжелыми думами, конечно же, о братьях, мужьях, сыновьях. Анна едва шла, ее трясло от рыданий, и она то и дело вытирала слезы. «Только воротись — я тебе снова буду мыть ноги, а если даже побьешь, слова не скажу!» — этот вопль до сих пор стоит у меня в ушах.

— Анна, что подразумевала эта женщина, когда кричала, что мыла мужу ноги? — спросил я. — Неужели он сам не мог их помыть? Да еще бил ее? Даже если у них и вправду так было, зачем же об этом кричать на всю деревню?

— А чего стыдиться? Хорошая жена для своего мужа все сделает. А коли он на нее орет и лупит, значит, любит. Ох, был бы мой здесь, я бы тоже ему ноги мыла, и все побои сносила, и только б рада-радешенька была!..

Вечером Николай Ефимович мне все разъяснил:

— Я уж тебе раньше говорил: революция может многое изменить, но только не внутренний мир человека, тут нужна эволюция. Жестокость по отношению к женам имеет давние традиции, которые уходят корнями в крепостное право. И земля, и крестьяне на ней принадлежали помещику безраздельно, он мог даже убить своего крепостного. А уж про то, что женили парней по воле барина, и говорить нечего. Единственно, над кем крестьянин был властен, так это над женой. И тут-то он свое право использовал вовсю: у раба всегда рабская психология, тем более что за побои жены с крестьянина никто не спрашивал. В шестьдесят первом царь отменил крепостное право, но старый принцип: «Я принадлежу своему господину, а жена моя — мне» — остался. Бедные бабы по-прежнему были единственным существом, на котором мужик мог проявить свою власть. Ну а теперь, когда пришла коллективизация, вновь осталась у мужика одна собственность — жена, все остальное принадлежит новому помещику — государству. Правда, в старое-то время еще можно было услышать, что, мол, сами мы принадлежим помещику, а землица-то — наша, но ныне и такого не услышишь: опасно!

Продолжение

Издательство «Швут Ами».


Заповедь об очищении пеплом красной (или, в другом переводе, рыжей) коровы является примером законов, истинный смысл которых недоступен для понимания человеку. В данной теме освещаются символика и большинство практических аспектов этой заповеди по мнению великого мудреца и общественного деятеля прошлого, раввина дона Ицхака Абарбанеля. Читать дальше