Статьи Аудио Видео Фото Блоги Магазин
English עברית Deutsch

Вот я смотрю на американских «баалей-тшуво» (здесь евреи делятся на BT — Baalei Teshuvah, «вернувшихся к религии», и FFB — Frum From Birth, «религиозных от рождения»). К их услугам — тысячи и тысячи англоязычных книг, пособий и переводов священных текстов. Я уже не говорю о раввинах, учителях и ешивах. Многие термины и понятия иудаизма для них так и остаются воспринятыми по-английски. Это хорошо. Они знают больше нас. И так теперь везде.

Может, потому что у нас не было переводной литературы по иудаизму, а может, из-за традиции русской интеллигенции — для серьёзного изучения браться за штудирование первоисточников в оригинале, — но другого выхода, кроме как учить язык, у нас не было. Да и старики, к которым мы только и могли обратиться за помощью, водили пальцем по пожелтевшим листам: «эс штейт ин посук…»

Ещё учась в девятом классе, я выпросил у Вадика самоучитель иврита. Очень старый, переснятый на фотобумагу, он занимал целую обувную коробку. Страниц семьсот на полукартоне. И начал по нему заниматься. Большого эффекта от самостоятельных занятий не было, но какого-то уровня я за год достиг.

Я много чем занимался в старших классах. Много читал, ходил в походы, увлекался поэзией (даже пробовал писать), бардовской песней, знал наизусть почти всего Галича и много чего Окуджавы, Высоцкого и других. В физматшколе нагрузки были большими и по основным предметам, и по дополнительным: матанализу, который шёл как отдельный предмет, и по лабораторным работам по физике. Да ещё Лина Давыдовна заставляла учить Пушкина наизусть… Увлекался театром и как зритель, и как участник различных драмстудий. Проводил много времени с любимой девушкой…

А ещё тратил по два-три часа в день в вагонах московского метро. Вам приходилось спать стоя? А я однажды, возвращаясь домой от репетитора по математике, уснул в вагоне, прислонясь поясницей к торцу сиденья, стоя у открывающейся двери. Причём уснул так крепко, что проспал свою остановку и доехал до конечной, где меня разбудила «красная шапочка», дежурная по станции…

Однажды, сидя в вагоне метро, я вдруг замечаю, что мой сосед по сиденью читает ученическую тетрадь, исписанную еврейскими буквами! Я поднимаю на него глаза и спрашиваю, не иврит ли это. Да, говорит.Он — учитель иврита, проверяет домашнюю работу своего ученика. Я сначала думаю, что я сплю и сейчас придёт «красная шапочка» меня будить… А Дан, так зовут моего нового знакомого, живёт, оказывается, на соседней с моей станции метро и возьмёт меня в группу, если я захочу. Я записываю его телефон, но так и не позвоню ему. Слишком опасно всё это…

Ходить «на Горку» я не боялся. Оттуда у меня уже был какой-то круг еврейского общения. Я брал у «горочных» друзей книги «на почитать»: «Возвращение» профессора Брановера, «Это мой Б-г» Германа Вука, «Я верю» Миши Шнейдера (кстати, как мне сказали, выпускника МИИТа) и Гриши Розенштейна, «Кузари»…, кассеты с еврейскими песнями: Шломо Карлебаха, группы Лёши Магарика. Книги были, разумеется, «самиздатными».

В семьдесят девятом я впервые попадаю на фестиваль еврейской песни в Овражки. Я в восторге от этого глотка свободы. Здесь собираются сотни евреев. Приезжают семьями, с детьми. Преобладает молодёжь. Проводятся занятия по еврейской истории и культуре, рассказывают о праздниках, устраивают викторины. Поют песни под гитару и хором, на иврите и на идише. Для меня, любителя КСП, это особенно здорово! Тут я познакомился с Додиком Токарем, с которым мы дружили до его исчезновения в 1982 году. А в Овражки я ездил несколько раз до самого разгона осенью восьмидесятого.

Любовь к еврейской музыке и пению сыграли особую роль в моём приобщении. Конечно, я выучивал все песни, что слышал в Овражках и на Горке. Это было нетрудно, ведь там всего по одной-две фразы: «Ам Йисраэль хай» или «Яасэ шалом». Но уже попав внутрь синагоги, на службу, я был очарован красотой и мелодичностью еврейской молитвы. Мечта стать хорошим «баал-тфило», хазаном овладела мной на многие годы. Только сравнительно недавно, лет десять назад я стал отказываться от предложений «выйти к омуду» (вести молитву) в пользу своих сыновей, которые молятся лучше.

Услышав однажды в Большом зале Аллель в Новомесячие в исполнении девяностолетнего шамеса реб Шлойме, я помчался к Вадику выпрашивать магнитофон «Грюндиг», вернулся в синагогу и стал приставать к старику с просьбой записать молитву на кассету.

— Что тебе записать? — спросил реб Шлойме.

— Спойте, пожалуйста, самые старые еврейские мелодии, которые вы знаете, — попросил я.

Мне казалось, что такой древний старик должен знать древние песни…

— Включай, — сказал он мне. — Самыми давние, дошедшие до нас нигуним — это пять разных кадишей, которые поют в Йом-Кипур, они остаются неизменными со времён Второго Храма…

Я потом много об этом думал: Второго Храма! Две тысячи лет! Как мы можем это знать? Ведь ни звукозаписи, ни современной нотной грамоты не было! Я просто не знал тогда, с каким пиететом относятся ортодоксальные евреи к элементам службы, особенно в «Йомим нойроим» («Страшные дни»: Рош-а-Шоно и Йом-Кипур), никто не посмеет их менять. Да и в разных странах и общинах эти мелодии не отличаются…

Реб Шлойме записал мне полную кассету: кадиши, Аллель, мусаф Рош-Хойдеш, нигуним Алтер Ребе, «Лехо-Дойди». Пел он легко, не напрягаясь, но очень эмоционально, вкладывая в это душу. С этим же «Грюндигом», спасибо папе Вадика, и свежими кассетами я приставал потом и к реб Липе Мешойреру (замечательному хазану), и к реб Мотлу Лифшицу, и к реб Меиру из Марьиной Рощи — и от каждого из них получил хоть что-нибудь. Реб Ишие Клейнберг учил меня петь хасидские нигуним, а реб Мотл давал мне записи Мойше Кусевитского, своего любимого хазана.

Года два спустя старики стали иногда пускать меня, пацана, вести молитву. Будничную — в «Хейдр-шейни». Один раз я что-то напутал, и реб Гейче, после того, как я закончил, сказал мне, указав на шамеса (администратора) Малого зала Бориса Григорьевича Синайского: «Иди к нему, извинись, он обиделся…» Пришлось идти извиняться. У дедов ведь не поймешь, когда они шутят, а когда всерьёз. И субботнюю — в Марьиной Роще. Это Ури Камышов замолвил за меня словечко у стариков, а он там имел авторитет.

Перелом в моём Ликбезе произошёл уже после поступления в институт. Вступительные экзамены позади, я уже не школьник и могу сам решать, чем мне заниматься. Круг моих еврейских знакомств растёт. В Марьиной Роще я знакомлюсь с Илюшей Коганом. Первое, что он делает — садится рядом со мной на втором этаже шула (а ведь «шул» — это, дословно, школа) и проходит со мной текст «Шма» дотошно, слово за словом, с переводом. Это произвело на меня впечатление: десятилетия спустя, занимаясь с сыном или имея собственный хедер, я делаю этот процесс центральным в учёбе с пяти-шести-летками.

Коган приводит меня в дом Залмана и Ривки. Эта замечательная семья московских интеллигентов, единственный сын которых, Мойше, пришёл к соблюдению в семнадцатилетнем возрасте. Родители — художники. Сначала мама, беспокоясь о здоровье сына, переводит кухню на кошер. Отец с энтузиазмом погружается в иудаизм. А потом их дом становится центром гостеприимства для десятков «вернувшихся». Мойше даёт уроки Закона, Ривка готовит «Шабаты» для многочисленных гостей, Залман занимается спортом (а он — подпольный сенсэй каратэ) с детьми из религиозных семей.

Тот же Илья предлагает мне пойти в группу иврита Саши Барка. Там уже учится его мама Хиена Иосифовна. Плата — символическая. Саша, в отличие от многих других «морим», соблюдающий еврей, и иврит, который он преподаёт, нацелен больше на чтение и понимание религиозных текстов, хотя учебник «Элеф милим», кассеты «Дусихот», кассеты «Дусихот» и курс «Абет ушма» мы тоже учим.

Итак, у меня происходит движение от «интереса к еврейству» и «игр в иудаизм» — к более или менее планомерной учёбе. Но главное — впереди.

Моя бывшая одноклассница (класс у нас был из одних мальчишек, так что одноклассницами мы называли девчонок из параллельных классов), да, та самая, что говорила броху на апельсин, выходит замуж за религиозного парня Марика. Это была первая еврейская свадьба, на которой я побывал.

Ира и Марк Марик и его мама

Всё как доктор прописал: Хупа — чей-то талес, который держат за углы четверо рослых ребят, невеста, покрытая фатой из марли. Мама жениха — биолог, мама невесты — химик, сейчас поймёте, почему я это помню. Маленькая квартира в новостройках в Коньково. «Месадер кидушин», ведущий церемонию — реб Гейча Виленский, я его тогда, наверное, первый раз вблизи увидел. Образ хасидского цадика из прошлого. Длинная седая борода, пейсы, меховая шапка, глаза! Ему прислуживает шамес по имени Юдка. Очень грамотный, но безбородый молодой человек, по профессии фотограф. Церемонию обычно производят, держа в руке кубок вина. Перед самым началом Юдка подходит к реб Гейче и говорит ему на ухо, я стою вплотную:

— Реб Гейча, вина кошерного нет. Есть водка и есть чистый спирт. Что наливать?

— Ви мер градус, из мер кдушо! — отвечает, не задумываясь, старец.

Ему приносят тонкостенный чайный стакан (двести пятьдесят) и Юдка лично наливает спирт из лабораторной бутыли до краёв, с мениском. Ребе, с закрытыми глазами, нараспев, не торопясь (та еще картина!), произносит все тексты, говорит все семь благословений, даёт невесте — пригубить (девочке восемнадцать лет, ей после дня поста, молодые же в день свадьбы постятся, просовывают под фату стакан спирта!), затем неспешно со смаком допивает стакан, после чего отдаёт его жениху, чтобы тот раздавил его ногой под крики «мазалтов!». Больше я с той свадьбы ничего не помню — эта картина затмила все прочие…

Перед Песахом восемьдесят второго я даю себе слово начать соблюдать Шабос, перестать есть некошерное мясо и отказаться от хомеца. На Шабос я уже несколько месяцев стараюсь ходить в Марьину Рощу, оставаясь там ночевать, с тем чтобы утром идти в институт (а он — через квартал). Но транспортом иногда пользуюсь. Имея МПСовскую форму можно было с небольшим риском проходить в метро не платя. На своей станции, «Сходненской», я просто в первый раз, проходя в форме, поинтересовался у контролёра, как её зовут, а потом, заходя утром на станцию, тоже в форме, говорил: «Доброе утро, Валентина Сергеевна!» и ничего не предъявлял. На других станциях срабатывало даже без этого, кроме «Новослободской», где таких умников было слишком много… Но с апреля я решил держать Шабос без послаблений. А на пасхальный седер меня пригласили к себе на дачу Марик с Ирой. Поскольку седера два, условие было такое: первый я слушаю и учусь, а второй, на следующую ночь, провожу сам, для новой группы ребят. Дача была большая, и в двух комнатах накрывались столы для разных групп. Я привёл с собой пару человек — одного со своего факультета, другого с «Мостов и тоннелей». У них даже не было кип, и они надели на головы носовые платки, завязав по углам узелки. Можно себе представить, сколько молодожёнам пришлось готовить на такое количество гостей на три дня праздников (первый день Песаха в тот год выпадал на четверг), сколько положить мацы, марора, сколько поставить вина (тут чистым спиртом было не отделаться…) и сколько перемыть посуды… Зато я тогда научился проводить пасхальный седер, и для многих эти два седера были первыми в жизни.

Вскоре после Песаха я стал думать, как раздобыть тфилин. Привозных в Москве было крайне мало, у редких счастливчиков были тфилин, привезённые из-за границы. Мне пришлось, по рекомендации одного учителя Торы, идти к московскому сойферу (писцу священных текстов). Им был реб Шолом Кременец. Когда-то он работал ретушёром в фото-ателье. Но однажды на него напали на улице хулиганы, избили его, и он получил травму глаз. Зрение начало стремительно ухудшаться. Тогда реб Шолом пошёл к своему ребе — реб Аврому-Иошуа-Гешелу Тверскому, «дер Махневкер», и пожаловался ему, что уже не может работать, а без работы не сможет прокормить семью. Ребе сказал ему учиться на сойфера. Но ведь сойферу необходимо ещё лучшее зрение, чем ретушёру! Тем не менее, реб Шолом не стал подвергать слова Ребе сомнению, а начал учить софрус. И зрение стало восстанавливаться! Он проработал сойфером более двадцати лет уже после отъезда Ребе в Бней-Брак.

Я пришёл к реб Шолому домой, он жил где-то на Соколе. У себя в мастерской на третьем этаже синагоги на Архипова он изготавливал тфилин, мезузы. Туда приносили негодные или оставшиеся от умерших людей тфилин, и реб Шолом их реставрировал: из трёх-четырёх пар некошерных делал одну пару кошерных. Но молодых ребят принимать у себя в каморке не хотел — слишком на виду у стукачей. Дома же он дал мне тфилин и провёл со мной курс молодого бойца — научил их накладывать, сматывать, и рассказал о законах, связанных с ними. Реб Шолом был одним из первых стариков, вместе с реб Авромом Миллером, кто разговаривал со мной, желторотым, уважительно, кто терпеливо и обстоятельно объяснял мне то, что еврейский мальчик должен знать ещё до бар-мицвы. В отличие от многих других людей старшего поколения, он не смотерл на меня подозрительно, в его взгляде не читался вопрос: «А не засланный ли ты казачок?». Мне такое доверие очень импонировало. Хотя осуждать стариков нельзя. Они все, почти без исключения, прошли через тюрьмы и допросы с пристрастием. Отсидели, кто два, а кто и пятнадцать…, и на мир и людей смотрели совсем другими, чем мы, глазами. Уж поверьте мне, теперь я и сам это знаю…

На праздник Швуойс я из Тушино, где жил с родителями, отправился в Марьину Рощу пешком. Поход в один конец занял больше четырёх часов, но я был опытным туристом и успел к началу молитвы. После кидуша в синагоге, я пошёл домой, а на второй день праздника повторил марш-бросок по Волоколамке и Ленинградке, но уже дождался в Шуле конца Йом-това.

Соблюдать кошер в Москве восемьдесят второго года было непросто, но, поверьте, никто из нас с голоду не помер. Мясо можно было достать только у реб Берла Торбочкина, менакера и мясника, в синагоге на Архипова. Но с мясом было много возни, его надо было кошеровать самому, иметь мясную посуду, доску для высаливания, тазик для вымачивания и решётку для прокаливания печёнки. Я, живя с родителями и двумя старшими сестрами, в проходной комнате, обрастал своим подпольным хозяйством. На подоконнике за моим письменным столом стояли: электрическая плитка, бутыли с изюмным вином для кидуша, посуда. Родители терпели это с трудом.

Отец, как инвалид войны, получал к празникам ветеранские наборы, которые он называл «паёк за пролитую кровь». В них, кроме колбасы и прочей некошерной дребедени, входили два килограмма гречки. Отец отдавал их мне, причём продолжал это делать и после того, как я женился. Гречка была дефицитом.

Перед Рош-а-Шоно я купил на рынке аж трёх живых петухов и привёз их к бабушке на Маяковскую. Петухи жили в ванной комнате (в коммунальной квартире!) несколько дней. Бабушку пришлось долго уговаривать. В канун Рош-а-Шоно я с ними отправился к реб Мотлу-шойхету, после шхиты их какая-то старушка, за рупь с головы, ощипала, и я торжественно отвёз их к Соловьёвым, куда был приглашён на праздники.


Нравится!
Поделиться ссылкой:
Нажимая на «Нравится» или «Поделиться ссылкой», вы выполняете заповедь распространения Торы!

Ханука

Рав Лейб Александр Саврасов,
из цикла «Духовный смысл Хануки»

Ханука приходится на самое тёмное время года, когда день короток, а небо чаще всего затянуто облаками. В этой непроглядной темени евреи зажигают Ханукальные свечи в память о чуде, случившемся двадцать пятого Кислева 165 года до н.э., в те времена, когда землей Израиля правили греки

История праздника Ханука.

Н. Изаксон

История праздника

Ханука: форма против содержания

Переводчик Виктория Ходосевич

Греки хотели уничтожить духовный стержень народа Израиля и свести его веру в Творца к пустой внешней символике.

О ханукальном пончике...

Переводчик Виктория Ходосевич

Как и многие другие слова современного иврита, слово «суфгания» относительно новое, но корни его уходят в глубь веков. Сфог и в древнем, и в современном иврите означает «губка». Суфгания впитывает масло, как губка.