Идет загрузка...
Библиотека

Версия для печати toldot.ru / Библиотека / «Иди, сынок»

Иди, сынок Страницы:
< предыдущая | следующая >
1 2

Через открытое окно прямо мне в лицо несло густой паровозный дым. Но слезы текли у меня совсем не из-за сажи и пепла.

Бешеный перестук колес сливался в оглушительном крещендо с ревом самолетов над головой. Состязание несущегося на предельной скорости поезда и немецких самолетов шло не на жизнь, а на смерть. Пилоты люфтваффе беспрестанно нас бомбили, и все время не могли попасть. Едва завидев ныряющий в нашу сторону бомбардировщик, мы забивались в углы вагона, будто это хоть как-нибудь могло спасти. Но вот наконец состав нырнул в лес и благополучно укрылся под кронами деревьев.

В каждый вагон набилось множество спасающихся от войны людей: согбенные, эапеленутые в шали старухи, молодые крепкие крестьянки и элегантные городские дамы с детьми. Это были семьи военных и правительственных чиновников, эвакуировавшиеся из Польши в Россию накануне гитлеровского вторжения. Единственным мужчиной среди перепуганных женщин и плачущих детей был я.

Найдя в вагоне свободный уголок, я опустился на пол и свернулся калачиком. Женщины и дети скоро уснули. Я сидел и слушал, как стучат по рельсам колеса. В их однообразной ритмичной мелодии явственно звучало: “На-зад, до-мой, на-зад, до-мой”. Впрочем, каждый слышит в перестуке вагонных колес свое, вот и мне почудилось, будто поют они о моей сокровенной мечте, хотя обратного пути, пути домой, у меня не было. Спрыгнуть с поезда значило обречь себя на верную смерть.

Не останавливаясь, мы проскочили Столбцы, последний город перед польско-советской границей. И остановимся мы теперь только в Минске.

Меня одолевал жуткий страх. Ученик ешивы, я въезжал в страну, где религия не только запрещена, но и несет презренное клеймо “опиума для народа”. В предвоенной Польше мы могли жить нормальной еврейской жизнью, правда не без трудностей. Но вот буквально в одночасье весь наш мир, еще вчера такой безопасный, был перевернут с ног на голову, и кто знает, что принесет завтрашний день!

Пробираясь по лесу, поезд сменил свою “песню”. Теперь колеса выстукивали: “Сту-пай, сы-нок, сту-пай”. Словно повторяя последнее напутствие моей матери, с которым она отправила меня в это ужасное путешествие.

...Все началось в Ломже. В этом городе, где дома, раскинувшись на горном склоне, спускаются к тихому Нареву, - я родился, первым из четырех своих братьев.

Мой дед некогда был богатым помещиком, неподалеку от Ломжи у него была собственная деревня. Однажды, еще при царе, когда Польша входила в состав Российской империи, крестьяне взбунтовались, грозя спалить поместья и убить помещиков. Верные слуги вовремя предупредили деда об опасности, и он со всей семьей, прихватив сбережения, укрылся в Ломже под защитой полиции. Потом он купил в городе дом, открыл торговлю скобяными товарами и строительными материалами и вскоре стал видным членом городской еврейской общины. Благодаря своему состоянию и положению дед смог выдать дочерей за многообещающих ученых-талмудистов. Одним из женихов был мой будущий отец, знаток Талмуда, ортодоксальный еврей, бааль мусар, каждый шаг которого соответствовал учению Торы.

Моя мать, благочестивая женщина, ко всем - будь то еврей или иноверец, ученый или слуга - всегда относилась необычайно доброжелательно.

Наша семья жила размеренной, обеспеченной, праведной жизнью. Мы занимали просторную квартиру над скобяной лавкой, доставшейся отцу в наследство от тестя. По утрам вставали в одно и то же время и шли в шул на утреннюю молитву, затем отец отправлялся на работу, а мы, его сыновья, - в школу. В полдень снова встречались дома и плотно обедали (готовила жившая у нас польская служанка).

Наша жизнь представлялась нам такой же прочной и вечной, как тяжелая мебель в гостиной. И нам думалось, что все в этой жизни, настоящей и будущей, устроено так же четко, как часы, висевшие тут же в гостиной и бившие каждые полчаса и час столько, сколько им положено. Дело отца процветало, домашнее хозяйство мама вела с умением и любовью, и дни наши текли в размеренном благополучии.

Мы знали в нашем городе каждую улицу, каждый переулок и водили знакомство не только с евреями, но со всеми, кто жил рядом с нами. Ломжа находилась неподалеку от границы с Восточной Пруссией, так что здесь обосновалась довольно большая немецкая община. И отец имел деловые отношения с немцами так же, как до него - мой дед.

Однажды, когда я вернулся из ешивы, находившейся в соседнем городке, мама нежданно-негаданно принялась меня выпроваживать, - заодно отослала из дома и служанку.

- В чем дело? - изумился я. - Ты что, мне не рада?

- Нет-нет, конечно, рада, - сказала мама. - Но должен прийти господин Хоффман... - Это был немецкий приятель моих родителей, и ей не хотелось, чтобы я присутствовал, потому что вечно задаю слишком много вопросов. Мы уже и без того очень давно не виделись с господином Хоффманом, - прибавила мама. - Ему так стыдно за Германию, что он не может смотреть нам в глаза.

С трудом упросил я мать, чтобы она позволила мне остаться, и обещал не задавать никаких вопросов. Мне так хотелось посмотреть на немца, мучимого угрызениями совести!..

- Тот факт, что господин Хоффман немец, еще не означает, что он в ответе за все действия немецкой нации, - с укоризной произнес отец из соседней комнаты. - Он польский гражданин, живет в Польше и уж, конечно, никак не способствовал приходу Гитлера к власти.

Вскоре в дверь позвонили. На пороге стоял господин Хоффман - в уже не новом, но хорошо отутюженном костюме и высоких, до блеска начищенных ботинках. Не изменяя своей немецкой пунктуальности, он прибыл как всегда в назначенное время.

Родители угощали гостя чаем с тортом. За столом шла беседа о здоровье, семейных делах и работе. Вдруг господин Хоффман остановил взгляд на висевших на стене фотографиях, запечатлевших офицеров времен Первой мировой войны.

- Странно, что вы их еще не сняли, - заметил он. - Разве вы не знаете, что они в Германии вытворяют с евреями!

Гнетущая тишина повисла в комнате.

- Нельзя верить всему, что печатают газеты, - возразила мама. - Еще можно было бы как-то понять, если бы все эти ужасы творили безграмотные русские казаки. Но цивилизованные немцы? С их культурой и образованностью? Люди из университетов Франкфурта и Гейдельберга? Такого быть не может! Я просто не в состоянии поверить, чтобы немцы или их дети вдруг сделались варварами.

Господин Хоффман опустил голову:

- Мои дорогие друзья, - нарочито медленно произнес он, - я только что ездил к братьям в Германию. Все, что говорят газеты, - сущая правда. В Германии творятся ужасные вещи, и совершают их немцы. Нацисты сумели заразить своей идеологией всех, особенно молодежь. - Он, казалось, с трудом поднял голову: - Ваш отец, госпожа Шапиро, дружил с моим отцом, я являюсь вашим другом, так же - я надеялся - будут дружить и наши дети. Но этому не бывать. Нацистский психоз уже так подействовал на моего Карла, что он отказался покинуть Германию и вернуться домой!

Рассказал господин Хоффман и о том, как Чехословакия, которая могла бы оказать сопротивление нацистам, была взята Гитлером без единого выстрела.

- Сейчас в Восточной Европе нет больше ни одной армии, способной остановить Гитлера, - с грустью заключил наш гость. - Друзья, будь я евреем, я бы, не раздумывая, уехал из Польши. Какое будущее ждет здесь вас и ваших сыновей? ...А впрочем, кто знает, что ожидает любого из нас.

Тот вечер переломил нашу жизнь: главной темой всех разговоров в доме стала эмиграция. Но очень скоро выяснилось, что двери всех стран мира для нас закрыты: Европа - в предвоенной агонии, Соединенные Штаты, с их системой иммиграционных ограничений, вовсе не спешат принять толпы желающих покинуть Польшу, а Палестина блокирована англичанами. Казалось, в целом мире нет для еврея безопасного уголка!

Впрочем, у отца, который был корреспондентом местной газеты, все же был шанс уехать. Но он заявил, что один, без нас, не тронется с места никогда в жизни. Если мы уехать не можем, то и он останется. Будь что будет.

Несколько недель подряд отец пытался достать визы на всех нас, и все это время мама продолжала его уговаривать ехать одного по корреспондентской визе. Окажись он по другую сторону этой стены, ему бы, возможно, удалось найти в ней хоть какую-нибудь лазейку и вызволить остальных. Но отец был непреклонен в своем решении:

- Или все, или никто!

И в конце концов мама смирилась.

- Еврейские семьи спаяны слишком крепко, - сказала она мне. - В этом всегда заключалась сила нашего народа. Но в этом и его слабость.

В конце августа 1939 года в Ломже, как и во всех других польских городах, появились огромные плакаты, в которых объявлялось о всеобщей воинской мобилизации. Резервистам надлежало немедленно прибыть в свои воинские части. Несколько дней подряд город был охвачен патриотической лихорадкой, и все воспринимали ближайшее будущее с энтузиазмом. Но угар патриотизма выветрился очень быстро. Сперва обнаружилось, что не достает на всех военной формы. А потом и того хуже - что не хватает и военного снаряжения, даже ружей. Но самое страшное - мало было патронов! Всего по десятку на каждое ружье!

- Девять патронов для противника, последний - для себя! - с пафосом объявлял офицер, выдававший резервистам оружие.

Гул недовольства и отчаяния стоял над толпой. Куда пошли огромные налоги, которые последние двадцать лет платило население на содержание мощной армии? Как теперь стране защищаться голыми руками? Еще вчера так доверявший своим лидерам, народ сначала разозлился, а потом пришел в ужас.

Для обороны Ломжи, находящейся близ границы с Восточной Пруссией, установили всего три зенитки. Одна из них, кстати, стояла в ста футах от нашего дома, перед городской Ратушей.

В четверг утром, 1 сентября 1939 года, Германия вторглась на территорию Польши. Расположенная в Червонном Бору, в двадцати милях от Ломжи, военно-воздушная база вела себя при этом так тихо, что немцы даже не потрудились сбросить на нее хотя бы одну бомбу. Возможно, им было известно, что тремя днями ранее на базу поступил приказ провести профилактический ремонт боевой техники и к вылету готовы лишь пять самолетов, да и у тех нет горючего.

Вражеские эскадрильи совершали постоянные налеты на Ломжу и бомбили ее совершенно безнаказанно. Орудие возле нашего дома успело выстрелить всего только раз: после этого солдаты в панике бежали. Бомбы падали то тут, то там. Занялись пожары, и окрестности заволокло густым черным дымом. Не прошло и нескольких минут, как весь наш квартал превратился в настоящую преисподнюю. Мы выскочили на улицу и вместе с жителями окрестных домов бросились к зданию, в котором, как все знали, есть бомбоубежище. Но когда мы туда добрались, выяснилось, что убежище уже битком набито людьми: не менее ста человек стояли, тесно прижавшись друг к другу. И тем не менее нам чудом удалось втиснуться.

Цементный пол содрогался от рвущихся бомб. Отец начал сомневаться, правильно ли мы сделали, укрывшись в этом подвале.

- Если что - все пять этажей рухнут прямо на нас, - сказал он. И тут же во дворе рванула очередная бомба.

Посыпались оконные стекла, кирпичи, штукатурка. Но нас только окатило горячим воздухом, поднятым взрывной волной. Страшно подумать, что с нами было бы, окажись мы в тот момент наверху.

В конце концов все стихло. Людям не терпелось поскорей выбраться на воздух, и напор толпы нас буквально вытолкнул наружу. Но все же самым первым вырвался на улицу мой маленький братишка Носсон, который сроду не мог усидеть на одном месте больше минуты. И в то же самое мгновенье ударила еще одна бомба: Носсон, как подкошенный, упал прямо у нас на глазах.

Все словно приросли к земле. Все, кроме родителей и меня. Подбежав к маленькому Носсону, мы увидели, как из пульсирующей раны у него на голове медленно, толчками, вытекает кровь. Другой мой брат, Шимон, страшно, жутко закричал. Мама без сил упала на колени. И лишь отец, в момент оправившись от шока, быстро рванул подол своей рубашки и крепко перетянул им рану. Но ничто не могло уже помочь нашему малышу. Кровь из другой раны пропитала рубашонку и даже брюки. Носсон был еще жив, глаза его были устремлены в небо, будто взывая о помощи и прощении.

Неожиданно в надсадный рев самолетов ворвался резкий пулеметный стрекот. Рядом с нами завизжали пули. Самолеты, поливавшие нас огнем, проносились так низко, что видны были лица летчиков. Немецкие пилоты ликовали: они ощущали себя полновластными хозяевами польского неба, их боялись, от них убегали в смертельном страхе. Их машины завывали над Ломжей, то опускаясь совсем низко, то взмывая высоко в небо, сея гибель повсюду.

Не думая об опасности, отец поднял Носсона, внес в ближайший дом и тут же бросился на поиски врача.

Малыш был еще в сознании. Превозмогая боль, он даже пытался успокоить маму:

- Все будет хорошо, мамочка, вот увидишь, - говорил он едва слышно. - Пожалуйста, не плачь.

Но мама заплакала еще сильней и, не в силах совладать с собой, выбежала из комнаты.

- Хаим, мне так плохо, - простонал Носсон. - Неужели я умру? И даже не успею справить бар мицву?

- О Рибоно шель Олам, спаси моего брата! Не дай ему... Я молился со всей истовостью, повторяя снова и снова эти слова и сжимая руку Носсона крепко-крепко, будто таким образом мог удержать его на краю жизни.

На улице все еще, как град, сыпались пули. Любая из них могла без труда попасть и к нам, в эту чужую комнату.

Отец вернулся ни с чем. Он нашел одного врача, но тот отказался выходить на улицу, пока не закончится налет. Аптеки были разбомблены, разграблены и сожжены. Отцовская шляпа в двух местах была пробита пулями.

Рана на голове брата продолжала обильно кровоточить. Он бледнел и слабел на глазах. Невыносимо было стоять и смотреть, как из него уходит жизнь. Все мы понимали, что он умирает, но никто не осмелился бы сказать об этом вслух. Вдруг Шимон предложил разрезать себе вену, чтобы дать брату кровь. Мы были в отчаянии: мы так любили нашего младшенького и ничем, абсолютно ничем не могли ему помочь.

Между тем лицо Носсона стало пепельно-серым, дыхание почти затихло. Еще миг, и глаза его закрылись... навсегда. Он умер. А мы стояли рядом и плакали.

Заходили люди и говорили, что весь город объят огнем, что с наступлением темноты, возможно, будут бомбить еще сильней. Все, кто мог, убегали из Ломжи. Но мы так и не решились оставить нашего Носсона. Даже когда мой дядя Екель, узнав о трагедии, нашел нас и принялся упрашивать, чтобы мы покинули город, родители продолжали стоять на своем. Тогда он схватил двух моих младших братишек - Шимона и Лазаря.

- Я уведу их сам! - закричал он. - Выбирайте - или идти с живыми сыновьями, или оставаться с мертвым.

С этими словами он подхватил обоих племянников и направился к двери.

- Погоди! - остановил его отец.

Дядя обернулся. Оба малыша смотрели на отца с мольбой. Отец молча помог маме подняться, взял ее под руку и, плачущую, повел за дядей Екелем. Следом потянулся и я. У порога мы остановились, чтобы в последний раз взглянуть на нашего мертвого Носсона.

На улице едва можно было дышать от гари и копоти. Многие дома были разрушены, и только торчали, качаясь и грозя рухнуть в любую минуту, обломки стен. Люди в страхе брели по середине улицы. В дыму и пыли мы уже не видели немецких самолетов, но, судя по их реву, они все еще убивали и убивали. То тут, то там, разметая фонтанчики брызг из кирпичных осколков и штукатурки, впивались в стены пулеметные очереди, а мы падали, изо всех сил вжимаясь в землю. Едва чуть-чуть стихало, люди поднимались и шли дальше. Но всякий раз поднимались далеко не все...

Многие из тех, кто скрывался в бомбоубежищах, оказались заживо погребенными под развалинами. У самой окраины города из-под обломков какого-то дома мы услышали призывы о помощи.

- Я отдам тысячу американских долларов, только вытащите меня отсюда! - истошно вопил женский голос.

Но никто не обращал на эти призывы никакого внимания: каждый думал о том, как бы спасти себя и свою семью. О спасении других нечего было и думать. Полиция и пожарная команда в городе уже не действовали.

К вечеру мы добрались до Рутков, маленького городка примерно в пятнадцати километрах от Ломжи. У нас не было с собой ни крошки, но с едой можно было потерпеть до завтра. Главное - устроиться на ночлег, потому что ночи были уже осенние, и у моих братьев зуб на зуб не попадал от холода. Мы облазали множество амбаров, курятников, сараев и сараюшек, но все они были переполнены теми, кто пришел раньше нас. С трудом удалось нам отыскать амбар, в котором разместилось уже несколько семей, но все же нашлось место и для нас. Вскоре стемнело, и все улеглись: кто-то спал, кто-то в страхе лежал с открытыми глазами, кто-то плакал...

Утром всюду уже были немецкие солдаты.

К полудню они принялись вылавливать всех мужчин. Взяли и нашего отца. Мы забрались на чердак амбара и через маленькое оконце наблюдали за тем, что происходит вокруг. Наши мужчины вроде бы не сильно испугались. Они, видимо, полагали, что их поведут на какие-нибудь работы. Но женщины - особенно мама - томились самыми жуткими предчувствиями и места себе не находили от беспокойства.

- Какие там работы! - восклицали они.

И точно: мужчин построили и повели неизвестно куда. Женам и детям запретили сопровождать колонну. Но нам с чердака было видно все. Немцы вывели мужчин в поле и приказали лечь лицом на землю. Затем солдаты установили пулеметы. Мы с ужасом смотрели на все это. Неужели они собираются расстрелять безоружных? И как же отец?!..

Через несколько минут немцы открыли стрельбу. Едва донеслись звуки первых выстрелов, женщины на чердаке зарыдали во весь голос, и тут же этот протяжный тоскливый вой подхватили те, что стояли внизу. Следом заплакали дети.

Творилось что-то невообразимое: женщины заходятся в рыданиях, им вторят ребятишки, а немецкие часовые орут на них изо всей мочи. Только и слышно:

- Полише швайн! Дрекен юден! - Польские свиньи! Грязные евреи!

Внезапно пальба прекратилась. Мы были уверены, что все мужчины перебиты. Но нет: все, кроме троих, поднялись. Один из солдат подошел к этим троим и каждого перевернул на спину. Они были мертвы. Мы плакали и молили Б-га, чтобы среди убитых не было нашего отца.

Вскоре колонну пригнали обратно. Встречая мужчин, вернувшихся с того света, некоторые женщины падали в обморок. Завидев отца, мама заплакала еще сильней. И мы - тоже.

Немецкие солдаты, видевшие это, хохотали как безумные и, веселясь, хлопали себя по ляжкам. Все, что произошло, они считали остроумнейшей шуткой. И шутка эта, судя по всему, еще не закончилась, потому что колонне не разрешали разойтись. Солдаты схватили главного раввина Ломжи реба Мойше Шацкеса и привязали к дереву. Затем офицер поднял автомат и прицелился. Один еврей кинулся упрашивать офицера, чтобы он пощадил городского раввина, и тот наконец согласился. Однако прежде, чем развязать несчастного, офицер схватил его за бороду и рванул изо всей силы. Позже я узнал, что человек, просивший за раввина, был беженцем из Германии, в Первую мировую войну сражался в немецкой армии в звании капитана и даже был ранен, защищая фатерлянд.

Так мы познакомились со зверствами нацистов. Впрочем, знакомство это было лишь предзнаменованием грядущих событий. Но даже в тот день я не решился задать маме так мучивший меня вопрос: неужели она и теперь все еще отказывается поверить, что ее культурные немцы превратились в варваров?

...Пять дней нацисты не разрешали беженцам вернуться в родную Ломжу. А когда спустя эти пять дней мы все же туда возвратились, то увидели, что мертвые так и лежат на улицах и во дворах. Мы побежали к тому дому, где оставили погибшего Носсона. Но у ворот отец велел нам подождать и вошел внутрь один. Через пару минут он появился с телом маленького Носсона на руках. Слезы текли по щекам отца и прятались в бороде. Мама снова разрыдалась. И мы внезапно ощутили всю боль последних дней. То были слезы горя и страха одновременно.

Отец отнес тело Носсона на еврейское кладбище и вырыл могилу. Совершенно обезумев, мама порывалась лечь в могилу вместе с маленьким сыном, и мы с трудом ее удерживали. Каждый ком земли, брошенный нами в могилу, словно острым камнем ударял нам в сердце. Рыдая, мы вернулись домой.

Три четверти города лежали в руинах. В том числе и наш дом со всеми пожитками, похороненными под обломками. Мы остались без крыши над головой и без денег, отныне все наше имущество состояло из того, что было на нас. Необходимо было найти еду и кров.

Нам повезло: один знакомый, чей дом на окраине Ломжи уцелел, предложил воспользоваться старой хибарой, стоявшей у него во дворе. Это была огромная удача, ведь вот-вот ударят морозы.

Как все относительно в этом мире! Кто еще неделю назад мог предположить, что мы будем рады ветхому деревянному домишке? Впятером мы теснились в крохотной комнатке, без еды, без тепла, без воды, но были вместе!

Конечно, “не хлебом единым жив человек”, однако кто скажет, что он может жить совсем без еды? Раздобыть, найти еду стало нашей главной задачей, с этого начинался день. Но когда он подходил к вечеру, мы были почти по-прежнему голодны.

В первые же дни после возвращения мы поняли, насколько жестоким и четко спланированным было нападение немцев на наш город. Ни одно из трех укреплений на подступах к Ломже, ни одна из армейских казарм не пострадали, нетронутыми остались и железнодорожная стан­ция, подъездные пути. И кирха, хотя, конечно, три четверти города было разрушено, уцелела. Зато госпитальные здания, несмотря на большие красные кресты на крышах, подверглись безжалостной бомбардировке. Приходилось признать: немецкие летчики знали, что бомбить!

Но если устояла кирха, то, возможно, сохранилась и булочная напротив. Та самая, что принадлежала отцу моего друга и находилась в подвале двухэтажного дома. Мама попросила меня пойти и узнать, нельзя ли там разжиться чем-нибудь съестным.

- Если булочная и вправду открыта, попроси у Зелига немного хлеба и муки. Скажи, что денег у нас нет, пусть поверит и даст в долг.

Чтобы не видеть черную груду развалин на месте нашего дома, а также из боязни быть погребенным под едва державшимися на ветру обломками стен, я решил не идти через центр города и отправился кружным путем. Дорога, которую я выбрал, вела мимо главной городской синагоги. Поразительно, но это красивое старое здание тоже не пострадало во время бомбежек. Правда, как очень скоро вы­яснилось, у немцев были особые причины, чтобы сохранить синагогу: войдя в Ломжу, немецкие солдаты первым делом подожгли еврейскую святыню. Ах, как они пели и плясали, как орали, топали и прыгали, как веселились при виде огня, пожирающего наш Дом!

Проходя мимо бывшей синагоги, я остановился. Словно надгробный памятник, возвышалась над руинами большая каменная стелла с начертанными на ней Десятью Заповедями. Еще недавно эта стелла украшала величественный вход в синагогу. Теперь поверх развалин можно было прочитать только две первые строки. Позолота обгорела, но выбитые на камне древнееврейские буквы были легко различимы:

- “Я Г-сподь, твой Б-г...” “Не убивай...” - прочитал я с благоговением.

Еще несколько евреев остановились рядом и со слезами на глазах тоже смотрели на эту трагическую картину. Когда вернусь из булочной, - подумал я, - приведу сюда всех наших, пусть тоже посмотрят. Только Моше может разбить таблички, хотя Гитлер изо всех сил со всеми своими полчищами и старается сделать это.

Я шел дальше. Впереди показалось готическое здание кирхи. Еще несколько кварталов, и я, даст Б-г, вдохну сладостный аромат хлеба и булочек Зелига.

Но шум и крики заставили меня остановиться. Люди разбегались кто куда: держа автоматы наперевес, немцы перекрыли оба конца улицы, по которой я шел. Выбраться из этой западни не было возможности. Облава!

- Хальт! Хальт! - орали солдаты.

Я быстро спрятался за обломком стены, и тут же у меня над головой засвистели пули. “Хальт!” Кричали явно мне.

Пришлось выйти, подняв руки. Подошел солдат, схватил меня и грубо обыскал. При этом он изрыгал, не переставая, излюбленные нацистские ругательства:

- Полише швайн!

Внезапно он сбил меня с ног, повалил навзничь и придавил грудь сапогом.

А потом я стоял в толпе мужчин, согнанных на городскую площадь. “Что дальше? Расстреляют? Погонят на принудработы?” - витало над толпой. Напряжение спало, когда нас повели в сторону кирхи. Уж свой-то храм немцы не превратят в место для убийства или тюрьму!

Мы стояли в битком набитой кирхе, тесно прижавшись друг к другу. В церкви я очутился впервые в жизни. Высокие своды, витражи на окнах, мягкое мерцание позолоты, - все это настолько меня поразило, что я в ошеломлении снял шапку. Казалось, больше сюда не впихнуть ни одного человека. Но дверь открывали еще несколько раз и вталкивали все новые группы пленников. Со всех сторон давили так, что было не вдохнуть. Наконец дверь захлопнулась надолго, облава, видимо, закончилась. Толкаться перестали, и мне чудом удалось сесть на каменный пол. К счастью, окно было совсем рядом, и можно было хоть немного глотнуть свежего воздуха.

Некоторое время в кирхе стояла тишина. Каждый остался наедине со своим страхом перед будущим. Но вот постепенно люди заговорили, сначала неуверенно, затем все громче. Поляки с горечью осуждали правительство и то, как оно их обмануло, убеждая в наличии мощной армии и авиации, мощного щита страны.

- Армия? Сабельная кавалерия против танков и самолетов - вот за что они брали с нас налоги, а теперь и жизни лишили! - выговаривал худой морщинистый человек с ленточкой ветерана в петлице.

Люди с презрением вспоминали о польской армии, которая развалилась в три дня, словно карточный домик. Они поносили президента, утверждая, что он последние двадцать лет носил в кармане швейцарский паспорт, и ге­нералов, сбежавших в Румынию и бросивших войска на произвол судьбы, и вообще всех руководителей Польши, предавших народ. В этих словах звучали не только осуждение, но и горечь за себя, жен и матерей.

Время шло, и вот в душной полутьме кирхи снова повисла гнетущая тишина. Меня терзал голод. Мы сидели здесь уже несколько часов, воздух густел, тяжелел от пота и незримого липкого страха. Выходить не разрешали, мужчины оправлялись прямо на пол, и было видно, что это доставляет им истинное наслаждение.

Как только ни показывали эти польские католики свое пренебрежение к протестантской церкви! Они выбирали самые грязные слова, описывая, что они о ней думают и что бы они с ней сделали, будь на то их власть. Самым невинным пожеланием было превратить эту кирху в конюшню.

Так впервые столкнулся я с враждой между католиками и протестантами. А над нами смутно вырисовывалась фигура Иисуса. Черты его лица были выписаны довольно странно: несмотря на еврейское происхождение, этот Христос явно смахивал на представителя нордической ра­сы. Голова его была опущена, и мне подумалось, что он смотрит на нас со смущением. Да, ему было чего стыдиться: вот уже почти две тысячи лет евреев преследуют и убивают. Какая пропасть между теорией и практикой его религии любви и братства! Одной из крупнейших христианских наций крест переплавлен в свастику, мой любимый брат лежит на еврейском кладбище, а меня держат пленником в его, Христовом, доме.

Лучи заходящего солнца скользнули по узким окнам кирхи, и наступила ночь. Тревога наша заметно усилилась. Снаружи немецкие часовые вышагивали взад и вперед, их кованые сапоги звонко, со спокойной уверенностью своей абсолютной власти стучали по тротуару. Мы дремали урывками, кое-как коротая холодную жуткую ночь. Несколько человек попытались было выбраться через окна, но часовые стреляли без предупреждения, а потом кричали в черноту кирхи:

- Ну, кто следующий? Только суньтесь, польские свиньи!

Наутро под нашими окнами мы увидели тела ночных беглецов.

Главной темой разговоров стали голод и жажда. Нас держали в душном запертом помещении уже почти сутки. Между тем в последний раз я ел задолго до того, как угодил в облаву, и таких, как я, было, по всей вероятности, немало.

Когда дверь наконец распахнулась, мы надеялись, что принесли еду или хотя бы воду. Но ничего подобного: в дверном проеме стояли, усмехаясь, немецкие солдаты. Один из них бросил по-польски:

- Вы, вонючие евреи, снимайте ботинки! Тогда получите кусок хлеба.

Какой-то поляк, как собака, беспрекословно повинующаяся хозяину, бросился на стоявшего рядом с ним еврея. Они дрались, катаясь по холодному каменному полу, и еврей то и дело кричал:

- Мы все в одной упряжке! Чего ты помогаешь врагу?

- Мой хозяин тот, кто меня кормит! - кричал в ответ поляк. На подмогу поляку кинулись два его соплеменника, втроем они одолели несчастного еврея и сорвали с него туфли. Победитель гордо отдал немцам добычу, и те тут же наградили его куском хлеба. Поляк кланялся много раз и подобострастно благодарил за подачку. Потом он в стороне под завистливыми взглядами сотен узников принялся есть, нет, пожирать, свой хлеб.

Все молчали. Солдаты глядели на это обезумевшее ничтожество с ухмылкой. Проглотив последнюю крошку, по­ляк подошел к немцам, несколько раз низко им поклонился и поднес ко рту сложенные чашечкой ладони. Он не умел говорить по-немецки и не знал, как попросить воды. Немцы поняли. Один солдат шепнул что-то другому, тот ненадолго исчез, а потом вернулся с полным ведром воды. Все мы инстинктивно подались вперед, к завораживающей влаге. Но немец вдруг поднял ведро и... выплеснул его на поляка. Бедняга упал на колени и принялся слизывать воду прямо с пола. Кое-кто из стоявших рядом последовал его примеру. При виде мужчин, лакающих воду с пола, как собаки, немцы загоготали.

Через некоторое время с улицы донесся шум голосов. Кто-то громко спорил по-немецки, причем один голос явно принадлежал господину Хоффману. Я выглянул в окно и действительно увидел старого отцовского друга. Одет он был, как всегда, с тщательной опрятностью, но казался ниже ростом и каким-то похудевшим.

Я страшно обрадовался: наверняка отец догадался, что меня сюда посадили, и попросил друга походатайствовать за сына. Однако господин Хоффман, очевидно, подвергал себя огромному риску. Мне было слышно, как он вовсю распекал немецкого офицера за то, что с нами обошлись так грубо и беззаконно.

- Да к тому же куда заперли - в кирху! - донеслось до меня.

Будь этот пожилой человек поляком, его бы уже давно застрелили на месте.

- Господин Хоффман, я здесь! - закричал я что было сил. - Это я, Хаим! Я здесь, в церкви!

Стараясь как можно быстрей пробраться к выходу, я протискивался между людьми, наступая на чьи-то руки и ноги. Вот и дверь. Охваченный тревогой, я остановился - а вдруг не откроют? Но дверь все же приотворилась - ровно настолько, чтобы дать мне протиснуться на волю, - и охранник передал меня господину Хоффману, стоявшему рядом со священником.

- Хаим! Хаим! - запричитал мой спаситель. - Ну как ты, живой?

- Господин Хоффман, пожалуйста... немного воды и хлеба, - умоляюще попросил я. - У нас со вчерашнего дня маковой росинки во рту не было.

Мне хватило сил рассказать господину Хоффману и священнику, который был здесь же, о том, что происходило в кирхе со вчерашнего дня. Оба с негодованием обернулись к офицеру. Я тоже повернулся и вдруг с удивлением узнал в нем ... сына господина Хоффмана, Карла, в черной форме и начищенных до блеска узких сапогах. Кокарду на его фуражке украшали череп и кости.

Я чуть не закричал: “Привет, Карл! Ты чего здесь делаешь?” Но разлапистая свастика у него на рукаве заставила меня промолчать.

Карл Хоффман был намного ниже своего отца, не случайно друзья частенько дразнили его Карликом. Однако сейчас Карлик был одет в форму нацистского офицера, и ни у кого язык бы не повернулся вспомнить об этом прозвище.

Господин Хоффман вручил мне полбуханки хлеба:

- На, дружок, поешь!

И он снова, но уже гораздо громче, чтобы слышали все солдаты, начал возмущаться тем, что людей заперли, да к тому же в кирхе.

Я откусил кусок хлеба, но во рту у меня так пересохло, что мне при всем моем голоде никак не удавалось его проглотить. Заметив, как я мучаюсь, господин Хоффман повернулся, собираясь принести мне попить.

- Я сам подам воду твоему еврейскому другу, - остановил его сын.

Карл кивнул солдату, и через минуту у него в руках оказалась армейская кружка, до краев наполненная водой. Я хотел сказать спасибо, но не знал, как теперь надо обращаться к Карлу, да и вообще, можно ли еврею разговаривать с немецким офицером. Я протянул руку, чтобы взять кружку, однако Карл не позволил мне это сделать.

- Пей, еврей, пей. Позволь мне услужить тебе, - говорил он с натянутой улыбкой.

Едва край кружки коснулся моих губ, я сразу почувствовал какой-то подвох. Невозможно было представить себе, чтобы немецкий офицер прислуживал еврею. Вот Карл слегка наклонил кружку, и драгоценная влага потекла по моему подбородку. Непроизвольно я открыл рот и стал пить. Запах, сам вкус воды были волшебны, я жадно припал к ней, делая глоток за глотком.

И тут Карл изо всех сил пихнул кружку мне в рот. Острый металлический край резанул по губе и впился в десны. От неожиданности и сильного толчка я упал. Я еще успел услышать пронзительный крик Карла:

- Грязный жид! - солдатский смех, но в следующий миг потерял сознание.

Очнулся я уже в нашей хибарке. Мама прикладывала мне к губам влажные тряпочки, которые быстро намокали от крови. Но несмотря на это, мама улыбалась. Впервые с начала войны увидел я ее улыбку. Она улыбалась и, не переставая, шептала благодарности Б-гу и господину Хоф­фману, моему спасителю.

До сих пор я не знаю, от чего мне удалось тогда спастись - то ли от смерти, то ли от каторги. В тот самый день всех, кто был в кирхе, посадили на грузовики и увезли в неизвестном направлении, возможно, в Германию.

Спустя несколько дней, когда я немного окреп, родители заспорили: не опасно ли пойти и поблагодарить господина Хоффмана за мое спасение. Отец считал, что такое дело требует особой признательности и все опасности перед ней ничто.

Мама же возражала: по ее мнению, идти в дом к немцу, где живет к тому же нацистский офицер, просто неразумно. На самом деле опасно было даже появиться на улице. Немецкие солдаты с дерзкой беспечностью стреляли по жителям Ломжи, не разбирая, кто поляк, кто еврей. Мы уже были наслышаны, что от этой стрельбы погибли двадцать четыре человека. Причем одним из погибших был близкий друг нашей семьи, совершенно глухой старик. Он брел, опираясь на палку, и не слышал, как подошедший сзади немецкий солдат приказал остановиться. Выстрел в спину был смертельным.

Отец убеждал маму, что если бы он смог рассказать господину Хоффману обо всех этих жутких уличных убийствах, тот бы, возможно, хоть как-то повлиял на своего сына, убедив его пресечь эти безобразия. И мама в конце концов поддалась отцовским уговорам. Он поцеловал ее на прощание и отправился в путь.

Вернулся отец через два часа. Мы так рады были увидеть его целым и невредимым, что в первую минуту даже не заметили, что на нем прямо лица нет. Но едва улеглась первая радость, мы принялись расспрашивать отца, ответом было молчание. Отец был потрясен чем-то до глубины души. Лишь к вечеру, немного отойдя от пережитого, он все же рассказал, что с ним случилось.

До дома господина Хоффмана отец добрался без приключений. На стук ему открыла дочь хозяина, в отличие от своего братца, - высокая крупная девица. С минуту она стояла молча, словно сбитая с толку столь неожиданным визитом. Но, опомнившись, тут же разразилась отборной бранью.

- Вонючий еврей! - орала она на всю улицу. - Ты что, забыл, что мы немцы? Чего тебе надо в нашем доме?

Отец оцепенел. Он хотел повернуться и уйти, но ноги не слушались его. Хотя господин Хоффман и говорил ему, что сознание его детей отравлено нацистами, и он сам успел узнать, на что способен Карл, отец все же не был готов к такому приему.

Тут в дверях появилась крошечная госпожа Хоффман и залепила дочери пощечину:

- Да как ты смеешь разговаривать так с другом твоего отца! - воскликнула она, и дочь, злобно глянув на гостя, скрылась в доме.

Госпожа Хоффман рассыпалась перед отцом в извинениях и уговорила-таки его войти, оказать ей честь в знак их старой дружбы. И он вошел в хорошо знакомую гостиную, где стены были увешаны разными наградами, полученными господином Хоффманом за образцовую службу как в военное, так и в мирное время.

Госпожа Хоффман поведала отцу ужасные новости. У ее мужа произошел с Карлом бурный разговор по поводу нацистских бесчинств. В разгар ссоры господин Хоффман лишился сознания и через час скончался. День тому назад его похоронили. Затем она попросила отца о небольшой услуге: не мог бы он приглядывать за ее домом, поливать цветы и ухаживать за могилой мужа, пока она будет отсутствовать?

- Я с детьми через несколько дней, наверно, уеду, - пояснила госпожа Хоффман.

Отец был поражен. Ее слова никак не укладывались у него в голове. Весь мир в смятении, на улицах стреляют в людей, господин Хоффман только вчера слег в могилу, а что у нее на уме? Цветы!

Он хотел было узнать, куда же они собрались, но госпожа Хоффман сама выложила причину скорого отъезда:

- Часть восточной Пруссии отойдет к русским. Правда, еще не ясно, как будет с Ломжей - останется ли она у немцев или тоже попадет в советскую зону? Если русские заполучат Ломжу, всех немцев эвакуируют в фатерлянд.

А пока, добавила вдова, в ожидании раздела Польши германская армия получила приказ прекратить жестокое обращение с местным населением, “дабы сохранить благопристойную репутацию”.

Выразив свои соболезнования по поводу безвременной кончины господина Хоффмана, отец поспешил уйти.

Скоро мы действительно заметили в поведении немецких солдат перемену к лучшему, чего, впрочем, нельзя было сказать о польских коллаборационистах. Полицаи, нацепившие на рукав широкую белую повязку со свастикой, всячески старались продемонстрировать свою лояльность немецким хозяевам и при всяком удобном случае вовсю издевались над евреями.

Похоже, отец не без оснований опасался, что скоро мы можем оказаться под сапогом у русских. Так сказать, из огня да в полымя! Люди постарше хорошо помнили, как после русской революции Ломжа была оккупирована Советами и что такое коммунистическая тирания.

Отец волновался неспроста. Он вел еженедельную колонку в местной газете, и, хотя почти все его статьи носили философский характер, иногда он писал и фельетоны, высмеивая коммунистический режим и его лидеров. Все статьи публиковались под псевдонимом, но настоящая фамилия автора ни для кого не являлась секретом. Нечего было и сомневаться: на одного коллаборациониста, побежавшего служить немцам, придется с десяток тех, кто захочет служить русским.

Беспокоился отец и за своего брата, который был директором банка в Белостоке и имел неосторожность произнести несколько антикоммунистических речей.

Прошло еще немного дней, и Ломжа вдруг с удивлением обнаружила, что в городе нет ни одного немецкого солдата. Они словно испарились, город остался без власти. Тот день и последующая ночь были полны неопределенности и страха. Люди сидели, запершись, в своих домах и с ужасом ждали, что им в дальнейшем уготовила судьба.

Спустя еще день, около четырех пополудни, мы услышали все возрастающий грозный гул. И вот показалась длинная ко­лонна громадных танков и грузовиков. Когда они проезжали мимо, наша хибарка тряслась так, что мы боялись, как бы она не развалилась. Земля дрожала, и стены ходили ходуном.

Наконец машины остановились. Видимо, голова колонны достигла центра города, где еще недавно возвышалась разрушенная бомбой Ратуша. Моторы постепенно заглохли, и в Ломже установилась тишина.

Люди выскакивали на улицы. То тут, то там из толпы раздавались крики:

- Русские приехали! Освободители наши! Ура!!! Ура!!!

Жители целовали броню советских танков и самозабвенно трясли руки русским солдатам. После трех недель немецкого варварства в воздухе запахло свободой.

Во время польско-советской войны 1920 года у русских воинов не было даже приличного обмундирования, а потому с тех пор их иначе как босяками не называли. Но как же теперь все были удивлены, увидев, что советские отлично одеты, сыты и, конечно же, имеют прекрасное вооружение - тяжелые танки и грозную артиллерию. А как непохожи оказались русские офицеры на польских! В своих плотно облегающих мундирах, перетянутые ремнями, поляки выглядели неповоротливыми словно куклы, к тому же и вели они себя высокомерно и заносчиво. А русские, в своей просторной мешковатой форме, без погон, были просты и раскованны. Но самое удивительное - все они, от рядового до полковника, вместе делали зарядку, вместе ели из одного котла, вместе пели песни и относились друг к другу по-братски.

Официальное название - Рабоче-Крестьянская Красная Армия - как нельзя лучше подходило русским войскам. От военного обмундирования из грубого сукна, казалось, даже исходил крестьянский дух. Да и к местным советские с первого дня относились дружески, и мы отвечали им тем же. Правда, старики, помня красный террор 1920 года, сохраняли некоторую сдержанность.

По московскому радио мы прослушали официальное заявление Кремля, объясняющее оккупацию Польши Крас­ной Армией: “Польское государство перестало существовать. Миллионы наших братьев, украинцев и белорусов, остались беззащитными, и мы считаем своим долгом защитить их”.

Звучало это довольно логично. Но вот загвоздка - в Ломже не было ни украинцев, ни белорусов. Этот, четвертый по счету, раздел Польши был ничем иным как fait accompli (свершившимся фактом-франц. Прим. перев.)

Несмотря на то, что коммунистическая партия находилась в Польше на нелегальном положении, действовала она весьма активно и была довольно многочисленной. Пополнение ее рядов объяснялось неуважением польского правительства к представителям национальных меньшинств.

К примеру, перед войной в Польше проживали три с половиной миллиона евреев. В полиции им служить не разрешалось, в офицерский корпус польской армии мог попасть только еврей, имеющий профессию врача. Правительство открыто поддерживало экономический бойкот в отношении еврейских граждан. Не удивительно, что многие евреи, в первую очередь молодежь, вступали в компартию, которая провозглашала всеобщее национальное и имущественное равенство.

Еще девять миллионов населения страны составляли украинцы и белорусы. Все они, без сомнения, не испытывали ни малейшей радости от польского гражданства и возмущались своим положением, понимая, что при изменении границ в ноябре 1918 года стали жертвами политических игр. Тогда дома и фермерские хозяйства, где веками жили их предки - вчерашние территории Украины и Белоруссии, - внезапно были объявлены частью свежеиспеченной самостоятельной Польши. С той самой поры они ни в какую не желали признавать себя частицей этого чуждого им государства. С какой стати им было становиться поляками, когда у них была своя родина? Вместо того чтобы постараться пробудить в этих людях добрые чувства к новому отечеству, правительство Польши, наоборот, жестоко их угнетало. И это при том, что украинцы и белорусы старшего поколения по религиозным и экономическим причинам были настроены против Советского Союза.

Но украинская и белорусская молодежь, повторяю, озлобленная неприкрытым угнетением, в массовом порядке пополняла ряды коммунистов. В восточных районах Польши компартия получала особенно много денег и пропагандистских материалов, а уж о том, что они в изобилии поступали из-за советской границы, которая была совсем близко, и говорить не приходится.

Были в Польше и другие национальные меньшинства - немцы, чехи, литовцы, которые жили неподалеку от родных государств. Люди этих национальностей тоже надеялись на скорый распад страны и последующее воссоединение с землями предков. Нередко можно было слышать:

- Только поляки да евреи хотят, чтобы их Польша не сгинела.

И в этой фразе было свое зерно истины, ведь евреи, наряду с поляками, единственные не имели никакой другой родины. Однако правительство было настолько близоруко, что, как представлялось, целиком посвятило себя стараниям перессорить поляков именно с евреями.

Неизбежным результатом такой политики стал дальней­ший рост рядов коммунистической партии. Тюрьмы были переполнены коммунистами. Особый исправительно-тру­довой лагерь для политических находился как раз в восточной Польше, около русской границы.

Естественно, как только пришла Красная Армия, она первым делом поменяла местами тех, кто сидел в тюрьме, и тех, кто их туда посадил. Все застенки опустели и тут же вновь заполнились, но уже судьями, прокурорами, законодателями, тюремщиками и полицейскими. В эту волну массовых арестов угодили капиталисты, а, кроме того, владельцы мелких магазинчиков и интеллигенты, среди которых было немало евреев. Попали за решетку и фашисты, лидеры других партий - национал-демократы, польские и еврейские (бундовцы) социалисты, а также члены разного рода сионистских организаций.

Коммунисты объясняли причину арестов социалистов весьма своеобразно: “Так называемые социалисты более опасны нам, пролетариям, чем даже фашисты и капиталисты. Эти - враги видимые, а социалисты - скрытые”. Официальный партийный организатор, выдавший подобную сентенцию, сослался при этом на мнение “лучшего друга рабочих, нашего великого, гениального товарища Сталина”.

Очень скоро стали раздражать нескончаемые цитаты из сталинских трудов и выступлений. Более всего действовала на нервы сама фразеология, используемая партийными функционерами и пропагандистами. Возникало такое ощу­щение, будто слова эти украдены из молитвенника: “вели­кий Сталин”, “всемогущий вождь”, “солнце, озаряющее все человечество”, “мудрость всех народов земли”, “учи­тель и руководитель рабочего класса”...

Характерно, что те поляки, которые при польском правительстве были фашистами, а при немцах носили на рукаве повязки со свастикой, с приходом русских враз изменили своим убеждениям. Они нацепили на рукав красные повязки и принялись во всю глотку восхвалять и прославлять Сталина абсолютно в советском духе. Но все это спасло их ненадолго. Поскольку местные коммунисты пре­красно знали этих хамелеонов с давних времен, очень ско­ро и эта категория людей очутилась в тюрьме.

Однако самое большое потрясение все испытали спустя считанные недели, когда коммунисты - истинные коммунисты! - были тоже арестованы. Поляки - мужчины и женщины, - заплатившие за свою коммунистическую де­ятельность годами в польских каталажках, теперь снова попали за решетку! Какой горькой иронией обернулась для них радость по поводу падения полуфашистского режима в Польше, когда они получили ордера на арест из рук своих же единомышленников! Полной мерой вкусили они, что такое власть, “ведущая народы по пути к истинному социализму”.

Польских коммунистов обвинили в троцкизме. И правда, большинство из них считали своим идейным лидером Льва Троцкого, который был противником Сталина и к тому же евреем. Но кто мог раньше знать, что посвятить себя делу коммунизма недостаточно, надо вдобавок быть преданным именно сталинскому курсу. Примыкать к другим направлениям коммунистической доктрины было, ока­зывается, равнозначно преступлению.

Трагедия заключалась еще и в том, что если при реакционном польском правительстве коммунисты, по крайней мере, имели право на открытый суд, адвокатов и подачу апелляции, то сейчас всех подозреваемых забирали и они пропадали бесследно. Близкие родственники и друзья исчезнувших обычно уезжали в страхе в другие города, взяв другую фамилию. Правда, поначалу семьи репрессированных не стремились скрыться, веря в советское правосудие, но, когда, упустив время, были арестованы и канули в безвестность и они, это послужило хорошим уроком для остальных.

После каждого ареста в городе тревога отца все возрастала. В конце концов, ведь он был раньше капиталистом!

Неожиданно 10 октября 1939 года, месяц спустя после появления русских, пришла ошеломляющая новость - между Россией и Литвой подписан договор. Цель этого соглашения с крохотной республикой, по которой русские передавали литовцам Вильно со всеми его окрестностями, была известна только советскому правительству. Двадцать лет назад Вильно было насильственно присоединено к Польше польской армией, а после раздела Европы Сталиным и немцами попало под контроль Советов как часть покоренной Польской республики.

Едва разлетелась весть об этом новом договоре, как с оккупированных коммунистами польских территорий тут же устремился в свободную Литву поток беженцев. Причем многие надеялись потом эмигрировать в третьи страны. В числе беженцев оказалось немало преподавателей, а также учащихся ешив, в том числе и той, где учился я, - ешивы Каминец. Но отец рассудил, что мне не следует спасаться вместе с товарищами, потому что если его арестуют, мама и мои младшие братья останутся совсем одни. И я никуда не поехал.

Однажды объявили, что скоро будут проводиться выборы. Все жители обязаны были присутствовать на политических мероприятиях, посвященных этому событию. Явка каждого фиксировалась специально назначенными для этого дела коммунистами. На всех углах появились ораторы, громогласно призывающие к одному и тому же - всем, как один, проголосовать за присоединение части польских земель к Советскому Союзу. Во время таких призывов обычно зачитывалась телеграмма, которую оратор собирается послать любимому Сталину. Послание гласило, что “великий Сталин во благо людей” соблаговолил “принять нас в счастливую семью народов, идущих уверен­ным шагом к социализму под руководством солнца всего человечества, отца всех народов, великого и любимого Ста­лина”. В заключение долгой занудливой речи оратор обращался ко всем присутствующим с неизменным вопросом:

- Кто против?

Единственным ответом ему была гробовая тишина.

- Тогда - единогласно! - победоносно восклицал оратор.

К назначенному дню был утвержден ряд кандидатов. Впрочем, выбирать из них особо не пришлось: все они представляли одну партию - коммунистов. Едва прошло голосование, как новоиспеченные депутаты северо-вос­точной части Польши обратились к соседней Белоруссии с единодушной просьбой - присоединить их земли к этой советской республике. С тем же завидным единодушием депутаты юго-востока Польши умоляли о своем присоединении к соседней Украине. Нечего и говорить, что и Украина, и Белоруссия великодушно приняли эти предложения, а Верховный Совет в Москве моментально ратифицировал оба “воссоединения”. Короче, мы не успели оглянуться, как Ломжа попала за советский железный занавес и стала одним из городов Белорусской ССР.

Одно из выдающихся достижений советского общества - это, несомненно, обязательное всеобщее образование, причем для каждого бесплатное. Прежде в городах Польши не надо было платить за учебу лишь в первых семи классах школы, в деревнях обычно - до пятого класса, а не то и до четвертого. Среднее и высшее образование было доступно только богатым. Впрочем, для обучения в университете и богатства было мало: вдобавок необходимо было происходить из привилегированных социальных, этнических и политических кругов. К примеру, для евреев ценз при поступлении в университет был настолько высок, что родители, если они, конечно, могли себе это позволить, посылали детей учиться за границу. Но и для тех молодых евреев, которым все же повезло (или, лучше сказать, - не повезло), условия обучения в польских университетах были крайне тяжелые: их безжалостно третировали христиане, причем как студенты, так и преподаватели. Достаточно сказать, что в аудиториях евреи обязаны были садиться только на специально отведенные места. Естественно, в такой атмосфере наиболее задиристые не упускали случая оскорбить и унизить еврейских студентов. Короче говоря, еврей, пожелавший учиться в польском университете, должен был быть не только богат и удачлив, но вдобавок и отличаться большой храбростью.

Отныне же для молодых парней и девушек открылись самые широкие перспективы в получении высшего образования. Все прежние требования отпали, нужна была только хорошая подготовка. Ну, а что касается денег, то новый режим, объявив учебу в университете бесплатной, еще и выдавал студентам стипендию.

Мой отец часто повторял: образование необходимо еврею как воздух, недаром большинство евреев, живя на протяжении тысячи с лишним лет в окружении безграмотных и суеверных инородцев, умели читать и писать. Однако - это может показаться смешным - именно провозглашенная Советами бесплатность образования обеспокои­ла моих родителей и заставила послать меня учиться куда-нибудь в другое место. Отец с матерью хотели, чтобы я поступил в ешиву, а ни в коем случае не в советский университет. Финансовый вопрос при этом даже не поднимался. Цена? О каких деньгах может идти речь, если в обмен на бесплатное образование студент должен отказаться от Б-га и своей веры!

А как настойчиво новые власти пытались устранить в школах любое упоминание о Б-ге, мы знали. В этой связи особенно характерен случай, происшедший с моим маленьким братом Шимоном. Однажды директор школы во­шел в класс, где учился Шимон, в сопровождении толстого чиновника, прибывшего из Минского наркомата просвещения.

- Кто здесь лучший ученик? - спросил чиновник дрожащего от страха директора.

Учительница назвала Шимона. Он вышел вперед, и чиновник вручил ему награду - свежую белую булку. Брат принял булку действительно как большую награду: такого деликатеса никто из детей не видел с самого начала войны. Гость приказал Шимону съесть булку тут же, при нем. Шимон, само собой, вынул кипу, надел ее и принялся с самым невинным видом читать над хлебом молитву:

- Благословен Ты, Г-сподь, Б-г наш, Владыка вселенной, вырастивший хлеб из земли.

И половина класса вслед за ним хором подхватила:

- Амен!

Товарищ чиновник, услышав молитву, набросился на директора и учительницу, на бедного маленького Шимона, а заодно и на Г-спода.

- Ты когда-нибудь видел Б-га? - яростно заорал он, выхватив булку у несчастного малыша.

- Нет, товарищ комиссар, - пролепетал Шимон. Потом он призвал на помощь все свое мужество и прибавил: - Разве Б-г был бы Б-гом, если бы Его можно было увидеть и поздороваться за руку, как с обычным смертным?

Директор и учительница остолбенели. Ведь от этого чиновника зависело не только их настоящее, но и будущее. Одно его слово могло обречь их на гибель. Но, к счастью, гость утихомирился и приказал Шимону сесть на место. Правда, страстную лекцию он им все же прочитал - про то, что Б-г и религия “опиум для народа”, “глупость”, “суеверие” и вообще чепуха.

- Сталин, а не Б-г дает вам еду, одежду и крышу над головой, - заявил он напоследок, ткнув пальцем в портрет Сталина, висевший тут же на стене.

Директор с учительницей подобострастно извинялись. Волнуясь и перебивая друг друга, они пытались уверить гостя, что делают огромные успехи в искоренении среди детей религиозных предрассудков, и, чтобы доказать свою преданность, велели ученикам спеть песню о Сталине. Тут же по команде в классе грянул хорошо отрепетированный хор тоненьких голосов:

- От края до края, по горным вершинам,

Где вольный орел совершает полет,

О Сталине мудром, родном и любимом

Прекрасную песню слагает народ.

Летит эта песня быстрее, чем птица,

И мир угнетателей злобно дрожит.

Ее не удержат посты и границы,

Ее не удержат ничьи рубежи...

Как и следовало ожидать, Шимон вскоре перестал быть редактором классной стенгазеты “Юный ленинец”.

Как-то раз отец заметил, что Сталин, видимо, не очень-то интересуется стариками.

- На роль душеприказчика он, кажется, не претендует, - сказал отец. - Его волнует только юное поколение, те, кто войдет завтра в самостоятельную жизнь.

Раньше, рассуждал отец, еврей в Польше не мог рассчитывать на какую-либо государственную службу, даже уборщиком на почту его бы не взяли. Для этого надо было принять католическую веру. И тем не менее никто не шел на такое предательство. Нынче соблазн исходит уже не из Рима - из Москвы. В Ватикане провозглашали: “Или христианство, или вечные муки”. У Кремля иной выбор: “Или коммунизм, или Сибирь”. Там сулили царство Б-жие после смерти, тут предлагают бесплатное обучение и любую работу. Вот как обернулось: перед лицом коммунизма евреи с христианами очутились в одной упряжке.

Прежние отцовские опасения сменились уверенностью, что он не числится кандидатом в арестанты. Про него забыли либо решили, что этот бывший капиталист никому не нужен. И тогда отец начал пытаться изменить нашу жизнь. Случай с Шимоном наглядно доказывал: чтобы уберечь детей от искушений атеизма, надо что-то предпринять.

В считанные дни отыскались у отца еще несколько единомышленников, и они все вместе начали готовиться к созданию еврейской школы. Собирались и обсуждали свои планы тайно, ведь религиозное образование в Советском Союзе было запрещено законом, который грозил за такое преступление ссылкой всей семьи в Сибирь, а не то и смертью.

Нелегальную школу решили открыть под вывеской официального молодежного клуба. В ту пору партийные отделы народного образования и пропаганды повсеместно поддерживали создание таких центров, как Ленинский клуб, Красный кружок, клуб Сталина и тому подобных. Поэтому в намерениях отца и его товарищей никто не усмотрел ничего подозрительного.

Конспираторы постановили, что подростков принимать в “клуб” не будут. Уж слишком многие из них успели попасть под влияние комсомола, этого заведомо известного рассадника советского патриотизма. Иные комсомольцы даже открыто обвиняли собственных родителей в подрывной деятельности и при этом весьма гордились своим званием “защит ников социалистического Отечества от врагов”. Только малыши не оторвались еще от семьи и были к ней ближе, нежели к всемогущему государству.

В старом здании, которое находилось в нескольких минутах ходьбы от нашей хибарки, отыскалась пустующая комната. Ее украсили портретами Ленина и Сталина в красных рамках, разложили на столах доски с шашками и с десяток комсомольских журналов. У входа повесили маленький колокольчик, веревку от которого протянули на улицу, где постоянно дежурил один из учеников. Ему было строго-настрого наказано: как только появится кто-нибудь посторонний, звонить и стремглав бежать за моей матерью, потому что женщина в группе ребят исключит любые подозрения.

Школа стала реальностью, и, несмотря на опасность, дети и родители полюбили ее. Особенно дети, ведь игра в конспирацию для ребят всегда самая любимая. С каким увлечением проводились в школе учебные тревоги! Со столов в момент исчезали книги, и вокруг досок, на которых заранее были расставлены партии, закипали шашечные сражения.

Но вот однажды, вместо учебной, пришлось провести настоящую тревогу. К школе направлялись двое в форме, и дежурный, позвонив, кинулся за моей матерью. Один из незваных визитеров оказался милиционером, другой - лейтенантом Красной Армии. Едва оба они появились на пороге “клуба”, как все мальчишки прекратили играть в шашки и, не сговариваясь, приветствовали гостей популярным тогда пропагандистским маршем:

- Широка страна моя родная,

Много в ней лесов, полей и рек!

Я другой такой страны не знаю,

Где так вольно дышит человек.

От Москвы до самых до окраин,

С южных гор до северных морей

Человек проходит как хозяин

Необъятной родины своей.

Песня еще не закончилась, когда вошла, приветливо улыбаясь, моя мама. Присутствие незнакомого русского офицера нисколько не лишило ее самообладания. Но увидев тут же милиционера, она побледнела как полотно. Это был никто иной, как Владек, сын дворника из нашего старого дома, тот самый Владек, с младшими сестрами которого я часто играл у нас во дворе.

Мама была смущена и напугана неожиданной встречей. В первое мгновенье она подумала, что ей лучше повернуться и уйти. Но это наверняка возбудило бы подозрения. С другой стороны, и оставаться было опасно: Владек ее узнает, а значит, узнает и Шимона. Между тем Владек настолько хорошо знал моих родителей, что, вне всякого сомнения, был уверен на все сто процентов - уж эти-то не станут учить детей идеям Ленина и Сталина. Антиленинским и антисталинским - вот это похоже.

И мама решилась: она выйдет и станет молиться. Так она и сделала. Но... Владек тут же вышел вслед за ней.

А тем временем русский лейтенант на все лады расхваливал ребят. Ему очень понравилось их вдохновенное пение и патриотический пыл. Он даже пообещал записать в клуб своего сына, который вскоре должен приехать в Ломжу.

- А хотите, я научу вас настоящей красноармейской песне? - вдруг предложил лейтенант, и никто, конечно же, не осмелился ему возразить. - Кто знает песню “Если завтра война...”?

Все только пожали плечами, и лейтенант с ходу начал разучивать с мальчиками слова:

- Если завтра война, если завтра в поход,

Если грозная сила нагрянет,

Весь советский народ, как один человек,

За Советскую родину встанет.

На земле, в небесах и на море

Наши силы могучи, суровы.

Если завтра война, если завтра в поход,

Мы сегодня к походу готовы, - затягивал он хриплым голосом.

Пока ребята разучивали песню, мама дрожала от страха на крыльце.

Наш дворник частенько лупил своих детей. У нас за стеной хорошо было слышно, как гуляет по спинам Владека и его сестры Зоси ремень и как плачут дети. Иногда мама не выдерживала, бежала в дворницкую и упрашивала прекратить избиение бедных ребят. Редко, но бывало, что уговоры ее помогали. А причиной порок всегда было одно - нежелание детей ходить в костел. Шли годы, а сын с дочерью по-прежнему отказывались верить в Б-га. Вроде бы с этим пора уже было смириться, но чуть не каждое воскресенье дворник снова брался за ремень. Истинная причина скандалов открылась гораздо позже, когда однажды ночью в дворницкую ворвались жандармы и, перевернув там все вверх дном, нашли коммунистическую пропагандистскую литературу. В ту же ночь Владека и Зосю арестовали.

Пан Заевский рассказывал потом по секрету моим родителям, что, найдя “этот хлам”, он лупил детей почем зря, но проходило время, и тот же “хлам” вновь появлялся в доме. А тут еще Зося вздумала выйти замуж за коммуниста. О том, чтобы венчаться в костеле, жених с невестой и слышать не хотели, для них это было делом принципа. Не удивительно, что когда у Зоси с ее коммунистом родился ребенок, всем ребятишкам с нашей улицы категорически запретили с ним играть, ведь внук дворника был некрещеным, а его родители невенчанными. Только наша мама поддерживала с Зосей добрые отношения. И это несмотря на то, что польская полиция пыталась привлечь Зосиного мужа за коммунистическую деятельность, но он успел вовремя скрыться. Больше того, нам с братьями, в отличие от всех остальных детей, было приказано не обижать Зосиного сынишку и принимать его во все игры.

...Оказавшись наедине с Владеком у дверей “клуба”, мама в первую же минуту почувствовала, что за эти годы добрые чувства по отношению к ней в нем не угасли. Хоть Владек и стал советским милиционером, у него хватило такта не задавать маме слишком много вопросов, а про сам “клуб” он и словом не обмолвился. Владек даже не поинтересовался, что она здесь делает. Но своим молчанием он как бы предупреждал: будьте осторожны со своим “Ленинским клубом”.

Владек избрал совершенно иную тему:

- Зося сейчас большой начальник в бюро по трудоустройству, а муж ее руководит в Ломже всей милицией. Я слышал, ваш дом разрушен, у вас, наверно, нет денег даже на еду. А почему бы вам не сходить к Зосе? Уверен, она подыщет работу и вам, и вашему мужу. Хотите, я сам поговорю о ней? Мы часто о вас вспоминаем и все гадаем: где-то вы теперь?

Мама поблагодарила за обещание помочь с работой, и они расстались: она направилась к нашей хибарке, а Владек вернулся в “клуб”. Он вошел как раз в тот момент, когда лейтенант восторженно расписывал, как чудесна жизнь в России, этом “рае для рабочих”. В его рассказе, как в сказке, конфеты росли на деревьях, а главным добрым волшебником был “товарищ Сталин”.

На следующий же день мама отправилась в бюро по трудоустройству. Отыскав кабинет, на двери которого висела табличка “Тов. Зося Вицек”, она постучала.

- Войдите! - ответил ей строгий женский голос.

Мама вошла в просторный, хорошо обставленный кабинет. У входа сидела секретарша, а в глубине за массивным столом располагалась Зося. Прежде чем секретарша успела вставить хотя бы слово, Зося быстро спросила:

- Ваша фамилия, гражданка? - Произнесено это было таким тоном, будто Зося видела маму впервые в жизни.

- Шапиро, - сказала мама.

- Изложите ваше дело.

- Я ищу работу, и мой муж тоже.

- Присядьте, товарищ, - деловито предложила Зося. - Я займусь вами чуть позже.

Мама повиновалась и просидела несколько часов, в течение которых хозяйка кабинета не обращала на нее ни малейшего внимания. Секретарша что-то быстро писала в тетради и при этом то и дело поглядывала на Зосю, а потом на маму.

Зося все время что-то делала. По самой манере себя вес­ти было видно, что Зося действительно занимает высокую должность. Правда, все приказы и распоряжения, прежде чем они вступят в силу, надо было все же отправлять в местный партийный комитет. В кабинете дарила атмосфера страха - страха принять на себя ответственность за любое решение. Чувствовалось, что все тут делается коллективно. Должно быть, ни один человек в этом учреждении ни разу не произнес ни “да”, ни “нет”. Всем просителям выдавались огромные анкеты с непременной просьбой заполнить их и зайти через месяц, через два, а то и через три.

Но вот подошел конец рабочего дня. Молоденькая секретарша надела пальто и, попрощавшись с начальницей, с любопытством уставилась на маму.

- До свидания, - бесстрастно ответила Зося.

Едва за секретаршей закрылась дверь, лицо Зоси осветилось улыбкой, искренней и доброжелательной. Она встала из-за стола, подошла к маме и горячо ее обняла.

- Дорогая, дорогая моя! - восклицала она. - Я так рада встрече с вами! - Они расцеловались, и Зося смахнула выступившие у нее на глазах слезы. - Владек вчера вечером рассказал, что нашел вас и вы обещали ко мне прийти. Я вас сегодня очень ждала, но все равно - когда вы вошли, это было так неожиданно! Вспомнила все: и отца, и как он нас бил. Вы даже не представляете себе, как мы с Владеком были вам в детстве благодарны! Ведь люди говорили о нас с братом ужасные вещи. Меня обзывали шлюхой, а моего ребенка - паршивым ублюдком. Даже мои собственные родители говорили это! И только ваша семья не относилась к нам, словно к прокаженным. Я никогда этого не забуду!

- Я всегда была в авангарде рабочего движения, - продолжала Зося, - боролась за справедливость, за пролетариат. Какова же была благодарность соседей? Они плевали мне вслед. Я мечтала всех их буквально растерзать, всех - кроме вас. Я знала, что могу доверить вам самые сокровенные наши тайны, и сколько раз я вам чуть не открылась!.. Но секретарь нашей партийной ячейки велел ни в коем случае не доверять капиталистам. И хоть мне было ясно как дважды два, что уж в данном-то случае он ошибается, я не имела права ослушаться.

Зося помогла маме надеть пальто, оделась сама, и они вдвоем вышли на улицу.

- У меня для вас есть две работы на выбор, - предложила Зося, когда они вышли из бюро по трудоустройству. - Одна - воспитательницей в детском саду. Мы сейчас организуем детский садик для ребятишек, у которых мамы работают. Вот только боюсь, что партийная организация будет возражать: как это, жена бывшего капиталиста воспитывает будущих коммунистов? У меня, да и у мужа, из-за этого могут быть неприятности. Поэтому я бы вам рекомендовала другую работу, даже еще получше. Правда, она не такая престижная, но зато безопасная. Тут уж никого ваше прошлое не заинтересует, да и мне рекомендовать вас туда не опасно. Хотите - продавщицей в булочной? А ваш муж сможет в той же булочной быть сторожем. Ну как, идет?

Идея отцу быть сторожем маме понравилась. Правда, ему тогда придется работать в субботу, но это ведь только по ночам. В Зосином предложении мама увидела заботу самого Провидения о том, чтобы семья наша больше не голодала. Подумала она и о том, что в советском обществе тот, кому не надо стоять в очередях за хлебом, может уже считать себя счастливчиком.

- Зося, - сказала мама, - при социализме всякий труд почетен, разве не так? И мы тебе очень благодарны за помощь. Но признайся - между нами, - чего ты так боишься? Ведь сейчас ты, без сомнения, более свободна, чем при польском режиме!

- Вам, наверно, неприятно просить работу у дочери своего бывшего дворника? - ответила Зося вопросом на вопрос, вероятно, почувствовав в маминых словах некоторую долю сарказма.

- Вовсе нет, - поспешила сказать мама. Она поняла, что задела молодую женщину за живое и потому постаралась в дальнейшем быть осторожней в выборе слов. - Знаешь, есть старая поговорка: “Не можешь перепрыгнуть - обойди”. Так вот, для меня никогда не существовало постыдной работы. Мы ведь к твоему отцу, сама помнишь, никогда не относились пренебрежительно. А, кроме того, я пришла - и запомни это, пожалуйста, - только потому, что меня просил Владек.

Товарищ Зося Вицек мгновенно позабыла о своем недовольстве и улыбнулась:

- Извините. Я не хотела вас воспитывать.

Несколько минут они шли молча. Потом Зося вдруг спросила:

- Скажите, а что вы имели в виду, когда сказали, будто я чего-то боюсь?

- Видишь ли, у меня появилось такое ощущение после того, как я понаблюдала, как ты работаешь. Да и не только ты. Я испытываю то же чувство при виде каждого партийного чиновника. Тебе что, не доверяют? И вообще, разве вы не члены одной партии? Я сейчас говорю не про тех прохвостов, которые к вам примазались в последнее время, а про старых партийцев, которые годами сидели в застенках, жертвовали своей жизнью ради будущего. Как твой муж, например. Неужели и ему тоже не доверяют?! Почему у вас все друг дружку сотни раз проверяют и перепроверяют? Чего вы все боитесь?

Зося долго молчала.

- Вы правы, - вымолвила она наконец, глубоко взды­хая. - Мы, каждый из нас, работаем в постоянном страхе. Да, никто не доверяет друг другу. Но не забывайте, это ведь революция - не карнавал. А революция требует крови, кровь для нее как смазка для мотора. Само время такое, и не важно, виновата жертва или нет. Многие революции закончились неудачей именно потому, что мало было пролито крови. Так учат Ленин и Сталин.

- Но, дорогая, - не унималась мама, - как же ты можешь творить вашу революцию, будучи одновременно и прокурором, и судьей, и присяжным, и свидетелем, и палачом? Я понимаю, твой муж многое перенес, да и ты столько настрадалась, когда преследовали коммунистов, и меня бы не удивило, если б вы даже жаждали мести, но... Представь себе на минутку: а если колесо истории повернется в обратную сторону? Почему, к примеру, твой муж так груб с заключенными? Скажи ему, что, проливая меньше крови, - пусть даже при этом революция чуточку притормозит - вы ничего не потеряете, наоборот, возможно, даже выиграете.

Зося слушала, ничего не отвечая. Только, протянув на прощание руку, сказала:

- Я хочу, чтобы вы поняли - мы не свободны. Мы в руках советских. Они пережили страшный террор во время своей революции и, похоже, до сих пор не могут его остановить. Теперь они принесли свой террор к нам. Мой муж тут бессилен. Хоть он и начальник городской милиции, у него нет реальной власти. Все мы играем в одну игру, и стоит нарушить самое пустяшное ее правило, как расплачиваться придется собственной головой. Все очень просто!.. Заходите ко мне в понедельник, - добавила Зося. - Я дам вам с мужем все нужные бумаги для трудоустройства.

Услыхав, что они с мамой скоро получат работу, отец еще раз убедился в том, что коммунисты не занесли его в черные списки. И тогда он окончательно решил: раз его арестовывать не собираются, значит, мне не придется оставаться в семье за старшего, а потому лучше отослать меня куда-нибудь: подальше от соблазнов бесплатного со­ветского образования.

...В пятницу вечером, когда уже наступил Шабат, мы всей семьей уселись за стол: отец, мама, оба моих младших брата и я.

Когда-то наши субботние трапезы были настоящим праздником - все было очень торжественно, радостно, звучали песни. А уж про то, какой изысканный накрывался стол, и говорить нечего: мама еще с утра покупала луч­шие продукты, и потом они с кухаркой проводили у плиты не один час в непрестанных хлопотах.

Но те благословенные времена безвозвратно канули в прошлое. Невозможно было привыкнуть, что живем мы отныне в ветхой лачуге, стол наш покрыт не крахмальной белой скатертью, а старыми газетами, что вместо вкусной, заплетенной в косу, халы - перед нами обычный черный хлеб, что вместо фаршированной рыбы - селедка, а хрустящий картофельный кугель остался только лишь в воспоминаниях. Не красуется больше на столе и наш любимый серебряный подсвечник с мерцающими свечами, над которым мама всегда читала субботнюю молитву. Вместо подсвечника - одна маленькая свечечка, разрезанная по­полам и вставленная в пустые баночки из-под ваксы.

Как переменилась наша жизнь! И за столом уже не четверо сыновей, а всего трое. Добрые голубые мамины глаза распухли от слез, и в них не осталось ничего, кроме горя.

Я взглянул на отца, согнувшегося под тяжестью последних месяцев. Его черные волосы совсем поседели. Усталые карие глаза глубоко запали, но в этот вечер они, казалось, спрятались еще глубже, будто хотели еще сильней утаить от нас свои страдания.

На протяжении всего ужина мама то и дело многозначительно посматривала на отца, словно чего-то ожидая от него. Оба они напоминали заговорщиков, и я вдруг догадался, что их тайна касается именно меня. От дурного предчувствия у меня пробежал холодок по спине. Что они скрывают? Что надумали?

Наконец ужин закончился, и мы помолились. Несмотря на то, что уже стемнело, мама отослала братьев на улицу поиграть. Уперев локти в колени и прикрыв лицо руками, отец смотрел куда-то в сторону.

- Хаим, - произнес он вдруг срывающимся от волнения голосом, но на моем имени запнулся и не смог больше вымолвить ни слова.

- Да скажи же ему! Скажи! - воскликнула мама.

Отец набрал в легкие побольше воздуха и в конце концов решился:

- Хаим, ты должен уехать отсюда. Мы с матерью считаем, что тебе следует перебраться в Вильно.

Он сидел все так же, не убирая ладоней от лица и отвернувшись от меня. Мама расплакалась и стала молиться.

- В Вильно? - Я был совершенно ошарашен. - Вслед за ешивой? Но, отец, ты же сам знаешь, я туда уже опоздал. Граница на замке. Они никого не выпускают. Если меня не поймают русские, то на той стороне схватят литовцы, это как пить дать!- Я повернулся и маме: - Вы что, этого хотите? Я не поеду! Я вас не оставлю!

Отец поднялся, подошел и положил руку мне на плечо, словно желая этим охладить мой пыл.

- Хаимке, ты не выглядишь на свои семнадцать лет, - заговорил он тихо, с трудом подбирая слова. - Если пограничники тебя поймают, сдайся им мирно. Держись с ними уважительно. Кланяйся, унижайся. Скажи им, что тебе пятнадцать. Не сомневаюсь, они тебе поверят. Сделают строгое внушение и вернут назад, домой. - Он умолк, и я услышал его горестный шепот: - Ох, Рибоно шел Олам! Ох, Владыка Вселенной!

Я едва мог разглядеть отца - слезы застилали мне глаза.

- Мы зря не отправили тебя в Литву вместе с ешивой, это была наша ошибка, - признался он. - Мы с мамой поняли это только сейчас. Но ехать надо, пусть даже теперь. Откладывать нельзя: чем дальше, тем строже будет порядок на границе. Ты должен ехать, Хаим. Ехать сейчас же, не откладывая. Пусть это будет послезавтра, в воскресенье.

Я повернулся к маме. Всем своим видом я умолял ее сказать, что слова отца - это еще не окончательное их решение. Но по тому, как мама плакала и молилась, я понял, что ничего изменить нельзя и что так они думают оба. Тогда я стал приводить самые отчаянные аргументы, пытаясь доказать, что мне ни в коем случае нельзя покидать родных. Я говорил, что очень нужен дома, чтобы помогать им, что на пути в Вильно меня ожидает множество опасностей, что...

- Хаим, - твердым тоном прервал отец мой крик, - ты очень способный ученик. Если ты останешься здесь, то в лучшем случае станешь врачом, адвокатом или инженером. Но мы с мамой хотим, чтобы ты продолжал изучать Тору в ешиве, а не выслуживал себе диплом в большевистском университете. Б-же тебя упаси от этого. - Я попытался было протестовать, но отец снова меня прервал. - Это не потому, что мы сомневаемся в твоей вере или не доверяем тебе. Просто с высоты своего жизненного опыта мы с мамой видим, чего они добиваются - завладеть молодежью, и особенно - талантливой. Начинают гладко, в шелковых перчатках, с леденцами, но потом - ударят кнутом!

Я понимал, что родительское слово твердое и окончательное, но все же еще раз попытался их переубедить:

- Да вы поймите, мы же будем оторваны друг от друга и, может быть, навсегда! Вы даже никогда не узнаете, перешел я границу или убит.

Неужели и этот призыв не растопит материнское сердце?

Мама утерла слезы и ответила тоном, не допускающим возражений:

- Сынок, нам нелегко было прийти к такому решению. Мы с отцом провели много ночей без сна и перебрали все “за” и “против”, о которых ты говоришь и которые по молодости лет тебе просто не приходят пока в голову. Послушай меня. Я родила четверых сыновей. Одного из них забрал Б-г. Остальных я хочу вернуть Ему такими же честными, какими Он мне их даровал. Я не желаю, чтобы ты стал атеистом. Я хочу, чтобы ты оставался настоящим евреем, и я готова к худшему. Сейчас меня тревожит только одно - чтобы ты всегда оставался истинным евреем!

Что я мог возразить после таких слов?

- Иди, сынок. Иди! - любовно шептала мне мама, заходясь от рыданий.

.

В есь следующий день я старался не думать о том, что меня ожидает. Единственной моей поддержкой была субботняя молитва: “Наш Б-г и Б-г наших отцов! Да будет угоден Тебе наш субботний покой...” Но после Авдалы, для исполнения которой, вме­сто толстой крученой свечи, у нас оставались только две тонкие спички, - наступила неотвратимая близость отъезда.

В ту ночь я не сомкнул глаз, все время ожидая, что сейчас что-то произойдет и родители переменят свое ре­шение. Но ничего не произошло. Вечером мама перемыла наши жалкие тарелки и принялась подметать пол, а отец долго сидел на шаткой скамейке, так ни разу и не отор­вавшись от своего карманного издания Торы. Не выдер­жав, я отправился в свой угол, прошептав “Шма” и попытался устроиться на ночь. Кроватей у нас в лачуге было меньше, чем людей, и спать мне приходилось прямо на земляном полу.

Странное чувство испытал я в ту ночь! Я прижимался к этой земле, будто прощаясь и с ней, и с любимым горо­дом, и с собственным детством.

В темноте ночи перед моими глазами возник белый талит, и я вмиг узнал его: это был тот самый талит, которым отец - в точном соответствии с ортодоксальной традицией - обернул меня, когда мне исполнилось три года, и в котором впервые повел меня в школу. Обычай накидывать на ребенка молитвенное покрывало символизирует горячую просьбу к Б-гу защитить дитя от зла и враждебных влияний, наделить способностями к успешной учебе, короче говоря - дать ребенку возможность вырасти достойным Б-га и своего народа. Отец всегда свято верил, что учить детей надо начинать как можно раньше, а потому, когда я первый раз переступил порог хедера, то уже умел читать. Школу я окончил, будучи на два года младше всех одноклассников. В 14 лет я уже стал учеником ешивы в Барановичах, которую возглавлял раби Эльхонон Вассерман.

Конечно, в Ломже тоже была своя ешива, но меня отослали за триста километров от родного дома, посколь ку отец полагал, что “ребенок не сможет нормально учить­ся, держась за материну юбку”. В Барановичах я стал преданным талмидом раби Эльхонона Вассермана, который, как священная гора, возвышался над своими учениками. Говорил он очень мало, но влияние на нас имел необычайно сильное. Во время шиура, тщательно подготовленной лекции по Талмуду, раби обычно делал несколько замечаний, которые на первый взгляд являлись отступлением от темы, но когда потом мы начинали разбирать эти замечания, они поражали нас точностью и глубиной. Чтение других лекций раби Вассерман предоставлял машгиаху - раби Исроэлю Яакову Любчинскому. Делал он это не случайно: когда говорил раби Любчинский, все слушали его, затаив дыхание, и даже сам раби Вассерман, бывало, тихонько входил в аудиторию через заднюю дверь и садился рядом с нами на заднюю скамью.

Я проучился в Барановичах уже два года и в очередной раз приехал домой погостить. Помниться, то были дни Песаха. В первый же вечер отец заявил, что у него для меня есть необычный подарок. По традиции он всегда дарил что-нибудь детям после Седера. И в тот раз, как обычно, вручил братьям по игрушке. Но когда дошел черед до меня, отец, переглянувшись с мамой, вдруг произнес:

- Хаим, тебя приняли в ешиву Каминец! - И столько радости, гордости за своего первенца было в том, как он это сказал.

Ешива Каминец имела всемирную известность. Уровень обучения там был чрезвычайно высок. Вне всякого сомнения, меня, семнадцатилетнего мальчишку, приняли туда только благодаря тому, что глава ешивы раби Реувен Грозовский некогда был школьным товарищем отца.

В ешиве Каминец мне открылся новый мир. Я стал учиться у прекрасных педагогов. Достаточно назвать только двоих: реба Баруха Бера Лейбовича - в прошлом ученика великого раби Хаима Соловейчи ка из Брест-Литовска (Брис­ка); всепоглощающая любовь к Торе присутствовала у него, казалось, в каждой мысли, слове, движении; и реба Реувена Грозовского - зятя раби Лейбовича, который добровольно принял на себя заботу обо всей ешиве, но все же находил свободное время, чтобы побеседовать с учениками на темы Торы.

Мне нравилась сама атмосфера интенсивных занятий по изучению Торы. Одни из моих новых соучеников жили по соседству, другие приехали издалека, но все они были единым целым, и я стал частицей этого единства.

И вот теперь мне надо было уйти из моего привычного мира, одному, в неизвестность.

Мои рабейим, мои дорогие родители, ставшие мне после гибели Носсона еще дороже, мои младшие братья!.. Как же я покину вас всех? Я был слишком молод и слаб, чтобы в одиночку справиться с таким ударом. А кроме того, меня подспудно грызло чувство вины - кто знает, а если, уйдя сейчас, я и вправду обездолю своих близких, причем именно тогда, когда они во мне нуждаются? Разве я, как старший после отца мужчина в семье, не отвечаю за братьев, за мать?

Ночь, последняя ночь в отчем доме, между тем неумолимо клонилась к рассвету. Холодный ветер своим завыванием только усиливал мои муки. Неужели уже завтра покину я всех, кого так люблю и кто мне так дорог? Увижу ли я их когда-нибудь снова?..

Тут я не мог сдержаться и заплакал.

Лишь под утро я забылся сном, а когда проснулся, было уже около полудня.

Отец сказал, что со мной через границу пойдут еще двое ребят - мой друг Зелиг, сын булочника, и двоюродный брат Хаим, который тоже был учеником ешивы, уже перебравшейся в Вильно. В целях конспирации в наш план было посвящено всего несколько человек. И уж, конечно, ничего о нем не говорилось детям. Обоим моим братьям сказали, что я еду к бабушке с дедушкой, которые жили недалеко от Щецина. Мы попрощались с братьями, будто расстаемся совсем ненадолго, и они тут же убежали играть на улицу. Мама стояла, прислонясь к стене, не в силах унять слезы. Я обнял ее, поцеловал руку. Еще немного, и у меня самого перехватит дыхание от рыданий.

- Вильно не так далеко, но оттуда ты сможешь перебраться в Эрец Исроэль или даже в Америку, - всхлипнула мама.

Затем она собралась с силами и еще раз твердым голосом повторила свое напутствие:

- Иди, сынок! Иди! И да поможет тебе Б-г!

Мама положила мне руку на голову и зашептала молитву, благословляя перед дорогой. На прощанье она подала мне узелок с едой и тут же отвернулась, склонившись над Теилим.

Я шагал по булыжной мостовой нашей улицы и неотступно чувствовал на спине мамин взгляд. Но ни разу не позволил я себе оглянуться.

До станции меня провожал только отец. По дороге он в который раз повторил, что куда бы я ни попал, прежде всего надо связаться с местным раввином, потому что мно­гие из них тоже учились в Слободке, отцовской альма матер, и наша фамилия может оказаться им знакомой. Достаточно будет сказать, что я сын Шапиро, и обо мне позаботятся.

- Главный раввин Литовской армии полковник Самуил Шниг - мой близкий друг, - наставлял отец. - Учась в ешиве, мы жили с ним в одной комнате. Поэтому, как только доберешься до Литвы, сразу же постарайся с ним встретиться.

Напоследок он дал мне записку с адресом еще одного своего товарища, который жил в Лиде, неподалеку от литовской границы. Этот человек, по словам отца, вероятно, сумеет помочь мне пересечь границу.

Зелиг и Хаим уже ждали на станции. Едва заметно для посторонних мы кивнули друг другу. Отец подошел к кассе и купил мне билет до Лиды. Когда подали поезд, мы с отцом, чтобы не привлекать внимания милиции и вездесущих сексотов, ограничились рукопожатием. И все-таки в последний момент, понимая, что поступаю неосторожно, я наклонился и поцеловал отца в щеку. Поезд тронулся, набрал ход, а я еще долго глядел в окно на удаляющийся город. Увижу ли я когда-нибудь Ломжу снова?..

Все трое - Зелиг, Хаим и я - добрались до Лиды без приключений и сразу отправились по адресу, который дал мне отец. Но старый отцовский товарищ, едва услышав о наших намерениях, наотрез отказался нам помогать. Он с ходу заявил:

- У меня маленькие дети, и я не собираюсь из-за вас загреметь в Сибирь, оставив их сиротами.

Мы стали его умолять, чтобы он по крайней мере свел нас с кем-то, кто поможет нам перейти границу, клятвенно при этом заверяя, что даже под дулом пистолета не выдадим его имя. С превеликим трудом, в конце концов, нам все же удалось растопить это каменное сердце. И мы услышали следующее: есть два маленьких городка - Эйшишкес и Радунь, они расположены совсем близко друг к другу, и до войны оба находились на польской территории, но сейчас новая граница прошла как раз между ними: так вот в Радуни, по эту сторону, живет человек, который перевел в Литву уже немало людей.

- Однако в саму Радунь ни в коем случае не ходите, - предупредил нас отцовский друг. - Русские бросили все силы, чтобы прекратить побеги в Литву. Радунь кишмя кишит солдатами, пограничниками и сексотами. Городок маленький, незнакомцев быстро вычислят и арестуют.

Но что же тогда делать?

И тут выяснилось, что есть еще один вариант. На окраине Радуни стоит ферма, где живет крестьянин, который, вполне вероятно, возьмется перевести нас в Литву. За деньги, разумеется.

До фермы мы добрались к вечеру. Она представляла собой бревенчатую избу с соломенной крышей и захламленным двором. Грязь везде стояла ужасающая, и навозом несло отсюда за три версты. Наш крестьянин оказался жалкого вида молодым парнем, который к тому же был болен. Укрывшись затертой овчиной, он лежал на служивших ему постелью не скольких досках, поверх которых была брошена охапка соломы, и смотрел на нас весьма подозрительно.

Назвав того, кто нас к нему прислал, мы выложили свою просьбу. Сперва наше заявление не вызвало у больного ни малейшего интереса, но стоило нам показать деньги, как ему вмиг полегчало.

- А сколько заплатите? - оживившись, поинтересовался больной.

- По сотне за каждого, - пообещали мы.

Этого, видимо, оказалось более чем достаточно, потому что парень, не став торговаться, тут же пред­ложил послать за братом, который и переведет нас через границу.

Пока мы с беспокойством ожидали, владелец этого жалкого хозяйства принялся рассказывать о своих бедах.

- Сам-то я белорус, - говорил он. - Вот польское правительство несколько лет назад и отобрало у меня ферму. Выдумали, будто я не платил налоги. Все мое добро досталось одному поляку, а я очутился у разбитого корыта. Ну, бился-бился, каждый злотый экономил и совсем недавно выкупил гектар своей собственной землицы. А теперь, после всего, - закончил он, горестно тряхнув головой, - сижу и жду, когда русские у меня снова все отберут и к тому же загонят в колхоз.

Он закашлялся и отвернулся к стене.

Брат появился, когда уже совсем стемнело. Это был высокий здоровенный крестьянин, сыпавший ругательствами по любому поводу. Особенно он поносил русских с их “треклятыми колхозами”. В нашу сторону он глядел со злобой и недоверием. Но упоминание о деньгах сделало свое дело.

Перво-наперво наш проводник отвез нас на повозке до своего дома и потребовал плату вперед.

- А вдруг эти чертовы русские нас поймают. Пусть уж лучше жена спрячет денежки. Так надежней, - объяснил он.

Мы отдали триста рублей и снова стали ждать, потому что, по словам крестьянина, отправляться можно только после того, как наряд пограничников обойдет свою территорию.

*

Лишь глубокой ночью мы тронулись в путь. Вокруг было черным-черно: не светила ни луна, ни звезды. С одной стороны, это было хорошо, но с другой - мешало идти за нашим провожатым след в след по глубокому снегу. Один раз я ступил чуть правей и сразу провалился под лед, очутившись по колено в ледяной воде. Я сдавленно вскрикнул от неожиданности. Меня тут же вытащили, и мы двинулись дальше. Ноги у меня окоченели, но сам я был мокрый как мышь: наш высоченный проводник делал один шаг, тогда как мне надо было сделать два, поэтому я скорей не шел, а делал огромные прыжки. От страха быть пойманными или застреленными все наши чувства были напряжены до предела.

Внезапно в темноте послышались шаги. Мы упали куда-то в кусты и затаили дыхание.

- Патруль? - спросил один из нас, когда все стихло.

- Да нет, скорей всего, такие же путешественники, как и вы, - откликнулся проводник. - Вставайте, пошли дальше!

Мы брели еще довольно долго, прежде чем вышли к замерзшему ручью. - Вот вам граница, - прошептал проводник, потом, указав на мерцающие вдалеке огоньки, прибавил: - А там Эйшишкес. Идите через ручей и попадете в эту чертову Литву. А мне пора возвращаться, пока русская сволота меня здесь не словила.

И тут он исчез. Несколько секунд мы еще слышали скрип снега под его сапогами, но затем воцарилась мертвая тишина, и мы остались один на один с границей.

Лед прогибался у нас под ногами, но не проламывался. Достигнув противоположного берега, мы устремились напрямик, навстречу огням, и очень скоро вышли на дорогу. Идти стало намного легче. Но вдруг из-за поворота вынырнули горящие фары идущей навстречу машины. Мы прыгнули в канаву и зарылись в снег. Когда все вокруг окутала тьма, мы вскочили на ноги и все трое в один голос зашептали:

- А ведь это уже нерусские грузовики! Чего русским грузовикам делать в Литве?

И с этими словами мы отправились дальше. Но не прошли и сотни метров, как из темноты кто-то крикнул по-русски:

- Стой! Кто идет?

Мы остолбенели. Литовские пограничники и - по-русски?!

В считанные минуты нас окружили советские солдаты и, уперев винтовки штыками нам в спину, отвели к себе в караулку. Там нам приказали раздеться догола и тщательно осмотрели каждую складку в одежде. Ничего не найдя, разрешили одеться. Затем стали допрашивать поодиночке. Но мы были хорошо подготовлены и рассказывали одно и то же: живем в Вильно, навещали родственников в Брест-Литовске, то есть в Польше, а потом началась война, и мы теперь пытаемся вернуться домой, к себе в Литву. Главный козырь нашей легенды заключался в том, что советские вряд ли будут проверять, есть ли у нас родители в чужом для них государстве.

После допросов офицер приказал посадить нас под замок. И мы отправились под конвоем в соседнее строение, которое еще не так давно, видимо, было частью фермерской усадьбы, а отныне превратилось в тюрьму. В углу нашей камеры прямо на голом полу кто-то громко храпел. Мы растянулись рядом и, вконец обессиленные, моментально провалились в сон.

Поутру нас разбудил русский солдат, принесший каждому немного хлеба и по кружке воды. За завтраком мы разговорились с соседом по камере, который, кстати, проявил к нам неподдельный интерес. Да и мы старались разузнать о нем как можно больше. Он забросал нас вопросами, мы добросовестно ему соврали. Потом мы обменялись теми же любезностями, но в обратном порядке. Выяснилось, что перед нами человек, учившийся в университетах Варшавы, Берлина, Парижа, Лондона и Берна. Возможно, что-то из этого и было правдой, во всяком случае, нам был продемонстрирован польский паспорт, в котором стояли английская, немецкая, французская и швейцарская визы, а сам владелец сего редкого документа даже произнес две-три фразы на всех этих языках.

Прошло несколько часов. Разговор в камере то увядал, то начинался вновь. Время от времени кто-нибудь подходил к окну и подолгу смотрел, что происходит на воле. Каждый из нас был во власти своих дум.

Но вот к окну подошел наш новый знакомый.

- Послушайте-ка, ребята! - вдруг воскликнул он. - Часовой повернул за угол! Все, что от нас требуется, так это открыть окно и дать деру. Через минуту мы будем уже вон в том лесу, а уж там-то большевикам нас не достать.

В России слово “большевик” было в чести, но среди поляков оно всегда употреблялось как оскорбление, и никто никогда не произносил его в открытую, потому что за одно это слово с таким подтекстом можно было схлопотать десять лет в Сибири. Мы сразу догадались: шпион переиграл!

- Нет-нет, спасибо, - поспешил ответить я. - Нам нечего бояться, так зачем же убегать? Мы несовершеннолетние, да и большевики относятся к нам хорошо. Нам жаловаться не на что. - Зелиг и Хаим мне поддакнули.

Когда днем всех четверых нас повели под конвоем в Радунь, до которой оказалось около пяти миль, и между советскими солдатами и нашим “полиглотом” завязался разговор, мы не могли не обратить внимание, что для иностранца он слишком хорошо говорит по-русски.

В Радуни нас снова допросили, и мы повторили свой рассказ, но уже несколько иными словами, чтобы он не выглядел заученно. К нашей радости допрашивающий нас капитан вдруг стал орать:

- Марш отсюда, сопляки! И чтоб больше не попадаться мне на глаза!

Тут уж мы так расхрабрились от полученной свободы, что принялись умолять капитана, чтобы он сам переправил нас через границу:

- Товарищ капитан, нам нужно домой в Литву! Ну, пожалуйста, пропустите нас на ту сторону!

Однако все наши мольбы были тщетны.

- Если вы предпочитаете фашистский, капиталистический режим нашему свободному социалистическому Советскому Союзу, - прорычал он, - тогда идите! Но я вам гарантирую: кто-нибудь вас обязательно пристрелит - если не мои ребята, то уж литовские пограничники наверняка.

Мы догадались, что хватит искушать судьбу, и с благодарностями выскочили на улицу. Теперь надо было решать, что делать дальше. В конце концов остановились на том, чтобы вернуться на ферму к тому парню и рассказать, как его брат выдал нас советским пограничникам.

Так и сделали. Но когда мы поведали будущему колхознику о предательстве его братца, он лишь безразлично пожал плечами:

- А чего вы от меня-то хотите? Вы же с ним имели дело, а не со мной.

Тогда Зелиг ударил наверняка:

- Русские были бы просто счастливы оторвать вас с братом от вашей работенки на долгие годы, если бы кто-нибудь рассказал им, в чем она заключается.

Равнодушие бывшего фермера как корова языком слизала.

- А ну-ка, заткнись, - прошипел он. Но спустя мгновенье добавил: - Ладно, я сам вас поведу. Но учтите - не дальше нейтральной полосы, за нее я шагу не ступлю. Видеть не могу этих литовских свиней! - И он, не откладывая, начал облачаться в свои лохмотья, ворча при этом какие-то проклятия по поводу предстоящего похода.

И снова нам пришлось дожидаться темноты. Мы сидели на полу, молясь и с нетерпением поглядывая на небо. А оттуда нежданно-негаданно полил дождь со снегом.

В путь мы отправились уже на ночь глядя. На сей раз он показался нам не таким изнурительным. Может быть, потому что младший брат был не таким длинным, как старший, и не шагал так широко? Не прошло и получаса, как мы добрались до грязной дороги.

- Клянусь вам, эта земля уже не советская, - изрек наш новый проводник и в подтверждение своих слов перекрестился. - Видите вон те огни? Это Эйшишкес. Идите прямо на них, только осторожно, чтобы не напороться на пограничников. Может, эти ленивые литовцы в такую погодку вообще не выберутся из своей караулки. - И он презрительно сплюнул.

Мы заплатили ему и посоветовали забрать еще триста рублей у брата. Поблагодарив за деньги, парень пожелал нам удачи и исчез.

А мы двинулись на свет огней: впереди - Зелиг, за ним - Хаим, замыкающим - я. Зелиг шагал по целине, и при каждом его шаге оледеневшая корочка снега проламывалась с таким хрустом, что слышно было, казалось, за версту. Неожиданно грохнули выстрелы. Сперва нам почудилось, что стреляют где-то сзади, и мы рванулись вперед. Но через некоторое время пальба раздалась вроде бы и впереди.

Хаим закричал:

- Мы попали под перекрестный огонь! Падайте на землю! - И по его команде мы рухнули в снег.

Огонь с обеих сторон усилился. Пули свистели у нас над головами. Я всем телом вжался в снег, как можно глубже, и рад был бы зарыться даже в землю. Прошла целая вечность, прежде чем стрельба стала стихать. А затем и вовсе все умолкло.

Боясь подняться, насквозь промокшие в талом снегу, мы наскоро посовещались. Хаим сказал, что слышал, будто советские пограничники частенько палят в темноту “просто так”, а литовские отвечают им “на всякий случай”. И мы решили, что сзади открыли огонь русские, спереди в ответ начали стрелять литовцы, а мы, значит, на нейтральной полосе. Выход у нас был один: ползти вперед и во что бы то ни стало постараться добраться до Эйшишкес, пока не рассвело - не то будет поздно.

И мы поползли, а я все думал, как это было бы ужасно - оказаться застреленным здесь, в двух шагах от свободы. Мы все ползли и ползли, и огоньки домов в Эйшишкесе становились все ближе и ближе. И вот до нас донеслись крики на незнакомом языке. Прошло совсем немного времени, и нас окружили солдаты. На сей раз мы были просто счастливы, что нас поймали!

Однако когда нас отвели в ближайший полицейский участок, старший офицер, говорящий по-польски, неожиданно обозвал нас ...коммунистическими агитаторами. Мы попытались уверить его, что он ошибается. Тогда офицер объявил нас шпионами. Мы наперебой объясняли, что учимся в ешиве, ищем защиты у великой и свободной Литовской республики, чтобы продолжить учебу, и не имеем ничего общего ни с агитаторами, ни со шпионами.

- Продолжим допрос завтра, - заключил офицер. - А сейчас сержант отведет вас на ночевку и даст одеяла. Скидывайте свою мокрую одежду и устраивайтесь прямо на полу.

Нас привели в какую-то комнату, и мы последовали совету литовского офицера - разделись догола, завернулись в одеяла и улеглись на пол. Неимоверная усталость навалилась на нас, но на душе было необычайно легко. Холодный каменный пол полицейского участка казался роскошной постелью. Засыпая, я не уставал шептать:

- Барух Ашем! Барух Ашем!

Утром нас посетил неожиданный гость - раввин, глава еврейского общества Эйшишкес. Его прислали выяснить, являемся ли мы и вправду учащимися ешивы. На дробном литовском идише почтенный раввин попросил нас назвать хотя бы несколько преподавателей нашей уважаемой ешивы, потом задал два-три вопроса по Танаху, Талмуду и другим священным книгам. Наши ответы его вполне удовлетворили, после чего офицер дал раввину подписать какие-то бумаги, свидетельствующие, что он поручается за трех своих единоверцев, и нас отпустили наконец на все четыре стороны.

Раввин договорился с тремя местными еврейскими семь­ями, что они временно приютят перебежчиков. Мы получили также по десять литов и по железнодорожному билету до Вильно: деньги и билеты были выданы нам за счет еврейской общины.

На протяжении столетий Вильно был причиной конфликтов между Польшей и Литвой, разорвавшими некогда свой мощный союз. Обе страны претендовали на этот город. Но для литовцев он был не просто городом, это была их древняя столица, и они всегда называли ее исконным именем - Вильнюс.

После окончания Первой мировой войны политика самоопределения наций, проводимая президентом США Ву­дро Вильсоном, вновь вернула оба эти европейские государства к полнокровной жизни. Но они не успели возродиться, как Вильно опять превратился в камень преткновения в литовско-польских отношениях. Решение вопроса о том, кому будет принадлежать город, взяла на себя Лига наций. Одним из доводов, который литовская делегация выдвинула перед участниками заседаний Лиги, был древний Талмуд, в котором значилось: “Отпечатано в Вильно, столице Литвы”. И Лига наций после продолжительных прений передала город Литовской республике.

Но дело в том, что польский маршал Юзеф Пилсудский происходил из небольшой деревеньки, расположенной неподалеку именно от Вильно. И, естественно, он никак не мог согласиться с принятым решением. А потому в 1920 году одно из соединений польской армии - якобы против воли своего правительства - напало на Вильно, захватило его, и город был наскоро аннексирован Польским государством. Литовцы временно перенесли свою столицу в Каунас (Ковно), но по конституции Вильнюс по-прежнему оставался официальной столицей страны. Обе стороны объявили, что находятся в состоянии войны, и так продолжалось до тех пор, пока в сентябре 1939 года не началась другая, большая война.

В сентябре того же года, перед тем как оккупировать восточную Польшу, Вильно заняли русские. Однако спустя всего двенадцать дней Советское правительство пригласило литовского министра иностранных дел в Москву и предложило вернуть литовцам их столицу. За это прибалтийская республика должна была разрешить Советам разместить на своей территории русские военные базы.

Представить себе, чтобы литовские государственные деятели отказались от любимой древней столицы, было просто невозможно. Президент Антанас Сметона прекрасно сознавал, что его родине грозит опасность попасть “в лапы сибирскому медведю”, но иной альтернативы у него не было, и он вынужден был принять условия Кремля.

Приходилось учитывать и то, что Англия уже воевала с Германией, Франция стояла на пороге войны, а вермахт успел захватить Мемель, единственный литовский порт. Маленькая Литва оказалась совершенно беспомощной в окружении крупнейших держав и должна была согласиться на “защиту” русских или поставить себя, в противном случае, перед лицом национальной гибели.

Так в октябре 1939 года возник советско-литовский “Договор о дружбе и взаимопомощи”, в котором говорилось: “Уважая права и чаяния литовского народа, Советское правительство решило исправить историческую несправедливость и вернуть город Вильнюс и его окрестности Литве”.

Спустя совсем немного времени Советский Союз вынудил подписать аналогичные договоры еще два прибалтийских государства - Латвию и Эстонию. Это позволило русским разместить свои военные базы по всей Прибалтике и тем самым значительно укрепить подходы к Ленинграду на западных направлениях. И все это не взирая на то, что еще не просохли чернила под двадцатилетним “Пактом о дружбе” между Советским Союзом и нацистской Германией. Первый этап советизации трех прибалтийских республик был осуществлен.

Как только советско-литовский договор вступил в силу, “механизированные дивизии” литовской армии вошли в Вильнюс. Кавычки тут объясняются просто: передовые части въехали в город на велосипедах! Руки солдат были в белых перчатках, а висевшее на плече ружье направлено дулом в землю - как знак мирных намерений и доброй воли. За велосипедистами ползли семь миниатюрных танков, вызывая смех встречавших родную армию горожан.

И, тем не менее, все литовцы, участники той незабываемой встречи, были в отличном настроении, ведь они приветствовали родную армию, освобождавшую их от двадцатилетнего польского гнета. Однако что касается стоявших рядом на тротуарах поляков, то их назвать счастливыми было никак нельзя. Во-первых, Польша проиграла войну в поразительно короткий срок - за три дня; во-вторых, она теперь была оккупирована немцами и русскими; и, наконец, в - третьих, ко всем прочим горестям прибавлялось отныне еще одно унижение - местные поляки оказались под пятой крошечной Литвы. Одно дело проиграть войну гигантам, другое - попасть под власть маленькой республики и ее крошечной армии. Душевная рана поляков была огромной, сейчас на нее сыпали соль.

Впрочем, если и всего этого было еще недостаточно, чтобы сокрушить иллюзии польского величия, то ждать осталось совсем недолго. Немецко-польская битва завершилась настолько, повторяю, молниеносно, что сперва судьба северо-восточной группировки польских войск, призванной защищать Вильно, была неизвестна. О том, что стало с “грозным легионом”, ходили разные слухи. Теперь же, после вступления в Вильно литовских солдат, выяснилось: все эти польские дивизии, спасаясь от нацистских полчищ, просто-напросто перешли в свое время границу. В первый момент крохотная прибалтийская республика подумала, что поляки решили посягнуть на их землю и провела срочную мобилизацию, намереваясь дать отпор врагу. Но каково же было ее изумление, когда этот враг, едва перейдя границу, разоружился и попросил убежища!

С приходом в Вильно литовских войск польское чувство униженности не замедлило прорваться наружу. Местные поляки в буквальном смысле слова взбунтовались: сначала они грабили магазины и частные дома, а потом, врываясь в квартиры, принялись безжалостно убивать “ок­купантов”. Первыми жертвами, как водится, стали евреи. Поскольку литовцев пока не трогали, власти оставались безучастными к бесчинствам. Но очень быстро ситуация вышла из под контроля, и поляки стали стрелять в литовских офицеров и полицейских. Ободренные бездействием литовских властей во время еврейских погромов, поляки были уже неуправляемы. Лишь когда на улицах внезапно появились русские танки, погромщики, будто по мановению волшебной палочки, враз утихомирились. Видимо, одного присутствия танков хватило, чтобы охладить пыл самых храбрых польских патриотов.

Подавленные с помощью русских беспорядки вынудили литовское правительство применить тактику закручивания гаек. Оно издало указ, разрешающий во всех публичных местах общаться только на литовском языке. Иноязычных владельцев магазинов, ремесленников, интеллигенцию пре­дупредили, что они обязаны овладеть литовским к назначенному сроку, в противном случае их лишат патента на право иметь собственное дело. Повсюду появились портреты Антанаса Сметоны, а рядом - национальный литовский герб: тевтонский рыцарь на вздыбленном коне.

Поляки попытались бойкотировать указ, но на сей раз тихо, ибо им не хотелось вновь конфликтовать с русской армией. Они отказывались учить литовский язык и насмехались над тевтонским рыцарем:

- Знаете, почему лошадь стоит на задних ногах? - со смехом спрашивали они друг друга, и сами же отвечали: - Потому что иначе она окажется поперек границы.

Особенно остро вражда поляков и литовцев проявлялась в костелах. Литовцы настаивали, чтобы служба велась на их языке, но большинство духовенства составляли поляки. Когда же два ксендза-литовца попытались произнести проповедь на литовском, их тут же, на церковном дворе, забили насмерть. На следующий день в отместку были убиты два ксендза-поляка.

Многие поляки опасались, как бы Ватикан не заменил польское духовенство литовским. И для того были все ос­нования: после того, как Гитлер объявил западную Поль­шу частью рейха, папа римский прислал на эти земли не­мецких ксендзов. По просьбе литовского правительства он мог теперь сделать то же самое. Однако убийство двух ксендзов-литовцев должно было предотвратить подобную акцию Рима, которому таким образом дали понять - костелы являются для поляков последним оплотом национального существования.

Короче говоря, поляки и литовцы на первое место поставили не религиозные, а национальные интересы. В отличие от евреев, у которых религия возникла прежде, чем сложилась нация, эти народы сложились задолго до принятия христианства. А потому для них национальное самосознание всегда выступало на первый план.

В то время как взрослые поляки и литовцы грызлись между собой, Кремль постарался завлечь в свои сети их детей: он предложил им убить в себе все национальное и религиозное разом!

...Именно в Вильно, в самой большой городской синагоге, возродилась ешива Каминец. Когда там появились мы с Зелигом (мой двоюродный брат Хаим присоединился к другой ешиве, тоже обосновавшейся в Вильно), нас встретили, как родных. Я с радостью обнаружил, что ничего, кроме новой среды обитания, тут не изменилось: те же студенты, те же преподаватели и тот же курс обучения. Бюджет ешивы частично обеспечивали нью-йоркские ев­реи, собиравшие для нас пожертвования; остальное давал “Джойнт”, благотворительная организация, тоже находившаяся в Америке.

Живя рядом с “русским медведем”, чьи огромные лапы могли в любой момент задушить в Литве всякую свободу, в том числе и нашу возможность нормально учиться, мы ощущали особое пристрастие к занятиям. Ни одна секунда не пропадала напрасно. Каждый день в ешиве проходил по раз и навсегда заведенному распорядку: спозаранку молились Шахарит, потом шли на уроки, штудировали вопросы и ответы по Гемаре, вечером съедали скудный ужин и молились Маарив. Дух ешивы остался неизменным, лишь переместился на новое место.

В Вильно находилась крупнейшее в Европе хранилище еврейских книг - знаменитая Страшунь. Ученики припадали к этому неисчерпаемому источнику знаний, подобно странствующим в пустыне путешественникам, попавшим в оазис. Иногда нам попадались редчайшие фолианты, и мы проглатывали их с жадностью. Но настоящий ажиотаж вызвала у всех находка одного ученика - маленькая книжица, в которой, как нам представлялось, было предсказано возвышение Гитлера, за которым должно последовать избавление еврейского народа от всех бед. Это пророчество нас, бездомных беженцев, одновременно и взволновало, и утешило...

А рядом жизнь текла своим чередом. Несмотря на то, что русские уже многих арестовали и сослали в Сибирь, тысячи людей продолжали просачиваться через границу. У каждого была одна цель: эмигрировать в какую-нибудь страну свободного мира. Литовское правительство взирало на этих перебежчиков сквозь пальцы, ведь они способствовали притоку в страну американских долларов. Кроме того, оно, вероятно, и само понимало, что в скором будущем тоже может очутиться в эмиграции. “Джойнт” организовал для беженцев кухни, раздавал одежду и оказывал медицинскую помощь.

*

Письма из России приходили нетронутыми. Многие, нервничая, усматривали в этом явный признак уверенности Москвы в том, что прибалтийские страны уже у нее в кармане. Было ясно: надо делать все, чтобы как можно скорей вырваться отсюда.

Пронесся слух, будто президент Рузвельт выделил для учеников европейских ешив пять тысяч виз, но чтобы их получить, необходимо представить свидетельство о рождении. Я написал домой и вскоре получил свое свидетельство на русском языке. Вместе с документом в конверт была вложена записка от отца: “Лазарь сильно заболел, пытаясь последовать за братом. Сейчас он дома и уже здоров”. Нетрудно было догадаться - 15-летний Лазарь пытался перейти границу, но был задержан и, как несовершеннолетний, возвращен обратно к родителям. Эта новость не могла оставить меня равнодушным.

В то смутное время беженцы, терзаемые тяжелыми предчувствиями, нередко прибегали к помощи гадалок. Вообще-то Тора (Дварим 18:10-11) запрещает евреям обращаться к оккультным силам. Но чтение по руке не считается колдовством, это всего лишь чтение и объяснение прочитанного, никак не претендующее на какую-либо точную информацию о прошлом, настоящем и будущем. Короче, я тоже отважился попробовать.

Явившись по адресу, который мне дали знающие люди, я очутился в небольшом помещении, напоминавшем приемную врача. Самая разношерстная публика ожидала здесь своей очереди, и каждый был явно смущен, что решился на такой визит. Но еще интереснее было наблюдать за теми, чья судьба уже выяснилась: одни радостно улыбались, другие выглядели мрачно-угрюмыми.

Наконец подошел и мой черед. Предсказатель, молодой человек с небольшой книгой в руках, первым делом попросил не считать его прорицателем:

- Я всего-навсего читаю линии на вашей руке и никакими предсказаниями не занимаюсь.

Пока он изучал мою ладонь, я вдруг ощутил всю смехотворную глупость ситуации. Тем временем, однако, юный вещун перелистал несколько страниц своей книги и изрек:

- Я вижу кровь. Вот только не знаю, ваша это кровь или кого-то из членов вашей семьи.

Весь мой скептицизм как ветром сдуло. Это кровь Носсона!

- Я вижу долгую жизнь, счастье, детей и богатство, - продолжал молодой человек. - Я вижу много путешествий и преодоление огромных водных просторов, должно быть, морей. Сначала вы будете жить в одной стране, потом в другой, затем в третьей. Но в какой и когда, сказать не могу.

Я вышел ободренный и даже счастливый, в будущее я смотрел с оптимизмом. Сегодня, оглядываясь назад, надо признать - многое в словах предсказателя сбылось.

*

Тот, кто попадался при попытке перейти границу, обычно или погибал на месте, или получал десять лет лагерей. Но несмотря на это поток перебежчиков не иссякал, и Вильно в итоге был перенаселен настолько, что литовское правительство решило рассредоточить беженцев по другим городам страны. А поскольку единое учебное заведение вместе с его преподавателями и учащимися переселить гораздо легче, чем такое же число отдельных граждан, нам недолго пришлось ждать команды отправляться на новое место жительства в Расейняй, городок неподалеку от Каунаса.

Нашим надеждам на дальнейшую эмиграцию был нанесен серьезный удар. С одной стороны, выбраться из Литвы можно было, только находясь в Вильно или Каунасе, но никак не в Расейняй. Ситуация усугублялась еще и тем, что откладывать выезд было нельзя: окончательное подчинение Литвы русскими, а значит, и окончательное закрытие границы было только вопросом времени. Но с другой стороны, невозможно было и ехать сразу, минуя Расейняй: двери всех стран мира оставались закрытыми для беженцев.

На расейняйском поезде отправилось нас около трехсот человек - преподаватели с семьями и ученики. Я хотел навестить старого отцовского друга полковника Самуила Шнига, и мне разрешили сойти в Каунасе. Расспросив прохожих, я без труда разыскал нужный мне адрес. Раби Шниг восседал за огромным письменным столом, строгий и величественный в своем мундире.

- Меня зовут Хаим, - робко начал я. - Мой отец - Альтер Тиктинер.

При этих словах полковник поднял голову и широко улыбнулся. Он обнял меня и поцеловал. Все прошло именно так, как говорил отец.

Сначала я во всех подробностях рассказал о нашей семье, а потом мы отправились в город, и полковник показывал мне достопримечательности Каунаса. Он был неотразим в своей военной форме, и я гордился тем, что иду рядом с таким человеком.

- Вот тут, Хаим, по этой самой улице мы с твоим отцом, бывало, бродили по субботам часами, обсуждая все на свете, - сказал раби, когда мы остановились у огромного величавого здания главной каунасской синагоги. - Иногда твой папа вдруг замолкал, сцеплял за спиной руки, и тогда я знал, что мыслями он сейчас где-то далеко-далеко и лучше ему не мешать. У него были выдающиеся способности. С одной стороны, он ничем не выделялся среди других ребят - так же шутил и смеялся. Но при этом он сумел написать блистательный ученый труд о воздержании. Уверен, Хаим, ты и сам отлично знаком с отцовской книгой, не так ли?

- Да, конечно, - ответил я. - Она называется “Обет назорейства” и рассказывает о правилах и законах, необходимых для того, чтобы стать назиром и вести жизнь аскета.

Полковнику мой быстрый ответ очень понравился. Мы поднимались по высокому крутому холму к синагоге. Уже у самых ее дверей сильный порыв ветра неожиданно сорвал с головы моего собеседника фуражку. Я тут же кинулся, поймал ее и вернул хозяину.

- Знаешь, - заметил раби Шниг, - одно из последних преданий о Наполеоне гласит, что однажды во время войны с русскими он тоже поднимался по этому самому холму и у него ветром тоже сорвало шляпу. Интересно, сколько еще полководцев пройдет по этой земле и лишится головного убора... а может быть, и головы?

Меня так и подмывало спросить, кого он имеет в виду - русских или немцев, но я промолчал.

Войдя в синагогу, мы присоединились к молящимся Минху, послеобеденную молитву. Затем я распрощался с раби и вернулся на вокзал. Мне предстояло сесть на поезд до Видуклиса. Оттуда до Расейняя надо было добираться на лошадях.

По литовским меркам Расейняй считался довольно большим городом. Евреев там было немало, и они встретили нас по-братски: для ешивы выделили самую большую в городе синагогу, учеников распределили по еврейским семьям. В каждой семье местных евреев возможность помочь беженцам считалась привилегией, а уж принимать у себя ученика ешивы - особой честью.

Вдвоем с Ашером Кацем, приехавшим из Германии, мы попали к бездетной чете Бораков. Эти добрые люди встретили нас, словно родных сыновей. Сколько раз мы смущались, слушая, как наши хозяева повторяют, насколько лестно им видеть в своем доме двух учеников ешивы.

Не прошло и нескольких дней, как жизнь снова вошла в свою колею. Когда-то, в годы Первой мировой войны, наша ешива Каминец, спасаясь от боев, перебралась из России в Каунас, оттуда в Вильно, затем в Польшу, в Каменец и снова в Вильно. Теперь она опять вынуждена была сняться с насиженного места, но и в пути продолжала работать, нести знания сотням своих учеников.

...Тем временем пришли долгожданные визы до Кюрасао (см. приложение). Их добился для нас в Швеции раби Шломо Вольбе, который сейчас, когда я пишу эти строки, живет в Иерусалиме. Именно добился, потому что ни одна страна, в том числе и Соединенные Штаты, не выдавала беженцам въездные визы, и путешествие на далекий Кюрасао служило единственным путем к спасению. Однако что значит виза, если нет паспорта! И мы ждали - в тревоге и волнении, помогая себе молитвой, - когда же удастся получить и паспорта.

Международная обстановка продолжала быстро ухудшаться. 10 апреля 1940 года Германия напала на Данию и Норвегию и покорила их в считанные дни. Спустя ровно месяц пали Бельгия и Голландия. Западный фронт развалился: в ходе дюнкеркской катастрофы Англия потеряла свою континентальную армию, чудом успев спасти лишь ее малую толику, всего за две недели осталась без армии и Франция. Понимая, что немцы стали бесспорными хозяевами Европы, русские начали проявлять беспокойство. Невзирая на двадцатилетний “Договор о дружбе” с Германией, они принялись укреплять свои позиции. В частности, и литовскую границу. Представить себе, что литовская армия способна дать отпор германскому вторжению, было абсолютно невозможно, и Россия просто вынуждена была дислоцировать на границе свои собственные войска. Но для того, чтобы это сделать, необходимо было проглотить крошечную Литовскую республику.

Советский Союз избрал скорее политический, чем военный способ осуществления стоявшей перед ним задачи. Широко известный журналист, член компартии Литвы Юстас Палецкис и поэт-лауреат Креве Мицкявичус публично обратились к Сталину: “Помогите нам, освободите от капиталистов и фашистов - кровопийцев пролетариата”. Нежданно-негаданно на улицы выплеснулась хорошо организованная массовая демонстрация рабочих. И вот 14 июня 1940 года Советы поставили Литве ультиматум, потребовав, чтобы она, во-первых, создала новое, просоветское, правительство и, во-вторых, допустила вступление неограниченного контингента советских войск на свою территорию. В разгар всех этих событий президент Сметона внезапно улетел в Германию и, по слухам, прихватил с собой всю государственную казну.

Новым руководителем Литвы был поставлен Юстас Палецкис. Вскоре по приглашению республиканского правительства сюда двинулась Красная Армия. 3 августа правительство независимой Литовской республики объявило о своем роспуске и провозгласило Литву “одной из дружественных республик счастливой семьи народов Советского Союза, который возглавляет великий Сталин”.

Дни сменяли друг друга, и постепенно хаос уступил место относительному порядку. К нашей неописуемой радости стало известно, что выездные визы все еще выдаются всем, у кого имеется паспорт. Народный комиссариат внутренних дел опубликовал заявление, в котором указывалось: желающие эмигрировать должны зарегистрировать­ся, другими словами заполнить несколько анкет и приложить к ним три свои фотографии. Мы с готовностью это исполнили и превратились, таким образом, в официальных эмигрантов.

...Испокон веку Литва была преуспевающей сельскохозяйственной страной. Здесь не знали безработицы, а средний уровень жизни был несравнимо выше, чем в соседней Польше. Крохотная Литва умудрялась кормить немцев и англичан, покупая у них самый широкий ассортимент промышленных товаров. Но не прошло и нескольких дней после вступления в Литву русских, как полки магазинов и склады опустели. Советские командиры, прибыв на новые земли с полными карманами рублей, на которые в России купить было абсолютно нечего, в момент опустошили запасы маленькой республики.

Русские были изумлены, обнаружив, что есть, оказывается, в мире такие места, где можно купить все, чего пожелаешь, без всяких очередей. Жены командиров были просто поражены кажущейся им роскошью квартир местных рабочих, а те, в свою очередь, впервые осознали всю глубину нищеты советского образа жизни. Русские женщины стали предметом всеобщих насмешек: они были без ума от шелка (“Шелк! Шелк!”), накупили себе шелковых ночных рубашек и щеголяли в них под руку с мужьями в парках и кинотеатрах.

Обескураженность русских была легко объяснима: советская пропаганда ежедневно вдалбливала им в головы, что Красная Армия “несет свободу и счастье голодающим рабочим терзаемой капиталистами Литвы”. Но ни один русский солдат или командир так и не смог найти никого, кого бы надо было освобождать, разве что хозяев магазинов от залежей товаров. Русские были порядком раздосадованы, что ни один человек не испытывал энтузиазма в восприятии того нового, чем готов был “облагодетельство­вать” Кремль своих новых подданных.

Что касается нас, беженцев, то первое же серьезное препятствие выдвинул перед нами “Интурист”, имевший по всему Советскому Союзу исключительные права на любого иностранного туриста или транзитного пассажира. Получив над нами безраздельную власть, эта всемогущая организация отказалась принимать рубли, потребовав толь­ко американские доллары. Одновременно стоимость проезда из Каунаса во Владивосток была увеличена вдвое и достигала 360 долларов. Но вся ирония ситуации заключалась в ином - наличие у кого-либо иностранной валюты являлось в СССР противозаконным актом. Достаточно бы­ло попасться всего лишь с одним долларом в кармане, и десять лет тюрьмы или лагерей тебе были гарантированы. Как же можно было выполнить требование “Интуриста”- внести за билет 360 долларов наличными?!

Следом возникла еще одна непредвиденная трудность. Поскольку Литва отныне стала неотъемлемой частью Советского Союза, транзитные визы были уже не нужны, вместо них надо было получить “разрешение покинуть Россию”. Тут таилась, пожалуй, главная опасность: прежде чем запросить о таком разрешении, следовало иметь в паспорте визу другой страны, а чтобы такой визы ни у кого не было, русские закрыли в Каунасе все иностранные посольства и консульства. За визой надо было ехать только в Москву.

Тут вдобавок пришла очередная тяжкая весть: японский консул в Москве отказался признать наши визы с указанием Кюрасао в качестве конечного пункта следования. Это сильно подрывало наши надежды вырваться из коммунистического рая. К тому же и местные умельцы, поднаторевшие в подделке любого документа, потерпели полный крах, столкнувшись с японскими иероглифами. Правда, вскоре выяснилось, что есть еще одно японское консульство, в Чите, и тамошний поверенный в делах выдает визы в Японию на основании кюрасаоских.

...Долго ли, коротко ли, но все же настал счастливый день, когда из польского посольства в Берне нам прислали польские паспорта. Воодушевленные, мы тут же отправились из Расейняя в Каунас, чтобы добиться разрешения на поездку через всю Россию в Японию. Однако, очутившись перед дверьми каунасского НКВД, мы узнали, что тут уже этим не занимаются. На запертой двери висело объявление: “По приказу народного комиссара внутренних дел вы­дача разрешений на выезд за границу прекращена!” Всех охватило отчаяние. Некоторые плакали. Неужели наши усилия пошли прахом? Вот паспорта, в которых по сорок пустых страниц для виз, а уехать никуда нельзя!

Впрочем, само объявление на дверях НКВД вряд ли можно было назвать неожиданностью. Всякому изначально было понятно, что эмиграция противоречит самой природе и традициям советской власти. Суть всей коммунистической пропаганды сводилась к тому, что надо быть идиотом или врагом государства, чтобы захотеть променять социалистическую Россию на рабство под игом капиталистов. Мы впали в отчаяние совсем не потому, что захлопнулось окно для эмиграции, рано или поздно это должно было произойти, - просто никто не рассчитывал, что это случится так скоро. Пока можно было уехать, у нас не было паспортов, а теперь, когда паспорта появились, поезд уже ушел.

Кое-кто поговаривал, будто Советы сперва разрешили эмиграцию, чтобы по всему миру разослать вместе с беженцами своих шпионов, ну а сейчас дело сделано, и мы больше не нужны.

Возник и другой слух: дескать, англичане в Палестине обнаружили у кого-то поддельные визы и сообщили об этом советским властям. Русских, само собой, это неприятно поразило: под самым их носом подделывают документы! Более того, они, честнейшие коммунисты, выдают по этим фальшивкам выездные и транзитные визы!

НКВД принялся за работу со всей энергией. Его сотрудники арестовали девушку, которая, как было известно, являлась активной сионисткой, и замучили ее до смерти, так и не получив, впрочем, никакой информации о том, кто и где подделывает документы. Единственное, чего они добились, - сумели найти небольшой печатный станок, на котором один из наших студентов выпускал еврейский карманный календарь. Боясь, что после вступления русских войск евреи перепутают даты своих праздников, он печатал календарики на перспективу - трех - и даже десятигодичные изданьица. Эта обеспокоенность стоила бедному студенту десяти лет лагерей.

Реальность была такова, что я решил вернуться домой в Ломжу и, не долго думая, написал родителям такое письмо:

“Болезнь вашего сына обострилась. Доктор утверждает, что ничего больше сделать нельзя, единственное лекарство - материнский уход”.

Отец ответил мне из другого города, указав на конверте ложный обратный адрес: “Не все так просто. Граница охраняется, как и раньше. Судя по опыту прошлых месяцев, мы думаем, что ее не откроют, пока Литва не будет очищена от всех фашистов и капиталистов. Кроме того, наш родной город объявлен пограничной зоной и закрыт для въезда даже советских граждан. Местному населению выдали особые пропуска с фотокарточками, и каждый горожанин старше 16 лет обязан постоянно носить свой пропуск с собой. Раздобыть такой документ для старшего сына будет сложно”.

Что за насмешка судьбы! Вернуться на родину теперь было трудней, чем оттуда убежать. Мне не оставалось ничего другого - только ждать. И я продолжал учиться в ешиве, как обычно, проводя вечера в кругу гостеприимной, добрейшей четы Бораков.

В доме Бораков поселились сразу шесть советских командиров и потребовали, чтобы хозяева вдобавок готовили им еду. От своей комнаты мне пришлось отказаться, я переехал на диван в гостиную.

По профессии советские были инженерами, они стро­или неподалеку от Расейняя аэродром. Как выяснилось, один из шести - еврей, другой - башкир, родом с Урала, и лишь остальные четверо - русские.

С евреем мы иногда говорили на идише, и я узнал от него некоторые русские слова. В присутствии своих этот командир переходил на идиш без всякого стеснения, но едва появлялся башкир, моментально умолкал. Нетрудно было догадаться, что башкир никакой не инженер, а секретный сотрудник.

Благоразумие заставляло меня вставать по утрам чуть свет и уходить из дома до того, как постояльцы проснутся. Возвращался я обычно к полудню и только тогда приступал к завтраку, который верней было бы назвать обедом. Однажды, когда я поглощал свой полуденный полузавтрак-полуобед, хозяйка мне шепнула, что башкир залезал в мой потрепанный чемодан.

Я еще не успел доесть, как в комнату заявился мой неожиданный соглядатай. Он окинул меня холодным пытливым взглядом и вынес резолюцию:

- Так ты, оказывается, самурай!

Я не имел в ту пору ни малейшего понятия, что означает это слово, но сумел догадаться, что это далеко не комплимент. По всему чувствовалось, против меня выдвинуто какое-то обвинение. Зная, что я по-русски понимаю очень плохо, хозяйка поспешила мне на помощь.

- Самураем, - уточнила она, - в России пренебрежительно называют японцев.

Я чуть не поперхнулся от смеха, но тут же сообразил, что смеяться лучше не стоит - это может разозлить моего новоявленного врага.

- Что же, по-вашему, я японец? - спросил я с улыбкой.

Лицо башкира было непроницаемо серьезным. Он вытащил из кармана открытку и положил ее на стол, как козырную карту. Эту открытку несколько дней назад прислал мне Ашер Кац, с которым еще недавно мы жили у Бораков в одной комнате. И отправил ее мой друг действительно из Японии, из портового города Кобэ. Ашер сообщал, что им удалось пересечь Россию без каких-либо серьезных приключений и попасть на желанные японские острова.

С помощью госпожи Борак, которая выполняла роль переводчика, я постарался заверить обеспокоенного лейтенанта, что хотя открытка и вправду из Японии, но ни от какого не японца, а от моего товарища по ешиве, который еще не так давно жил в этом самом доме вместе со мной. Госпожа Борак в подтверждение моих слов даже повела грозного лейтенанта в его комнату и указала на его собственную кровать, где раньше спал мой друг, и при этом еще раз повторила, что ни Ашер, ни я не являемся самурайскими шпионами.

Так я впервые столкнулся с советским сексотом, на которого, как было явственно видно, наши с хозяйкой объяснения не произвели ни малейшего впечатления. Он продолжал настойчиво допытываться: почему Ашер Кац уехал, а я остался? Госпожа Борак объяснила, что у Ашера был немецкий паспорт и потому он получил транзитную визу, а с ней и разрешение на отъезд, но и эти доводы не убедили упорного башкира. Наоборот, только подлили масла в огонь.

- Ага! - с радостью воскликнул он. - Немецкий паспорт, да? А ведь немцы и японцы - союзники! Их шпионы работают заодно. Значит, немецкий шпион удрал, а самурайский остался!

Хозяйка перевела мне всю эту ликующую тираду.

- Но ведь немцы и русские тоже союзники, - возразил я.

Однако моя добровольная переводчица посоветовала избегать подобных аргументов. Вместо этого она сказала лейтенанту, что смешно обвинять еврея в шпионаже в пользу Германии или даже Японии, для которых евреи - злейшие враги.

Тем не менее башкир не отказался от своих подозрений. В результате остальные советские командиры, включая и еврея, стали избегать меня, словно зачумленного.

Не прошло и недели, как башкир снова принялся за свое: на сей раз он обвинил меня в том, что я ...агент Британской империи!

Я возвращался домой и увидел, что башкир уже поджидает меня у дверей, а госпожа Борак стоит рядом бледная и дрожит, как осиновый лист.

- Какие у тебя связи с англичанами?! - с ходу заорал на меня этот шпион.

Тут мне стало не до смеха. Было ясно: над моим будущим нависла зловещая тень.

- С англичанами? - переспросил я, судорожно пытаясь отыскать причину нового подозрения.

Я переписывался с двумя двоюродными братьями - одним из Австралии, а другим из Палестины, оба они пытались добыть для меня выездную визу, но тщетно - во-первых, из-за советского железного занавеса, а во-вторых, из-за иммиграционной политики своих уважаемых стран.

- У вас, наверно, есть еще одно письмо для меня, - предположил я, стараясь внешне оставаться спокойным, а на самом деле уже трясясь от страха. В конце концов, этот помешанный, стоило ему только захотеть, мог преспокойно упечь меня в Сибирь. Да что там Сибирь! За шпионаж могли даже казнить!

С победной улыбкой башкир вынул из кармана конверт.

- Это письмо из Индии! - продолжал кричать лейтенант, поворачиваясь то ко мне, то к госпоже Борак. - Ты слышишь меня?

И тут у меня в голове мелькнула догадка: да он меня попросту шантажирует, вовлекает в свои шпионские игры! Догадка моментально переросла в уверенность.

- Должно быть, произошла какая-то ошибка, - твердо ответил я. - Никого знакомых или родственников у меня в Индии нет. Я никогда туда не писал.

Тогда он сунул мне конверт прямо в лицо:

- На этот раз тебе лучше признаться - какое ты получил задание?! С кем ты связан? Говори!

Я скосил глаза на конверт: письмо было адресовано и вправду мне, а на штемпеле значилось “Бомбей”. Колени у меня предательски задрожали. Я медленно дочитал надпись на конверте до фамилии отправителя: это был Шрага Плончак, один из лучших моих товарищей-соучеников.

Страницы:
< предыдущая | следующая >
1 2
Отчет об отправке
Наши страницы в соцсетях:
Facebook | ВКонтакте | ЖЖ | Twitter
Недельная глава Бемидбар
Недельная глава Бемидбар Аудиоуроки, Рав Ицхак Зильбер
Просим молиться за выздоровление:
Хая-Эстер бас Майя
Ида бат Бася
Яков бен Рахель-Голда
Прямой эфир:
Через … часов … минут:
Рав Арье Войтоловский, «Трей Асар — двенадцать малых пророков. Урок 2»
Учим Талмуд с равом Пятигорским
Рав Алеви Айзенберг — В конце днейРав Алеви Айзенберг — В конце дней

телефон: (972)-25-400-005
факс: (972)-25-400-946
имейл: info@toldot.ru
Toldos Yeshurun
P.O.B. 50566
Jerusalem 91505
Israel
© 5762—5772 «Толдот Йешурун»
Перепечатка материалов приветствуется с обязательной активной гиперссылкой на Toldot.ru после каждого процитированного материала
Яндекс.Метрика: сегодняшние просмотры/визиты/посетители